Еремей Парнов - Собрание сочинений: В 10 т. Т. 4: Под ливнем багряным
Письмоводитель вынул из пенала вощеную костяную табличку, серебряный стиль и приготовился записывать.
— Вначале следует изложить суть прежних постановлений… Затем прямо и от нашего имени указать, что упомянутый Болл, вопреки предшествующим указам об отлучении, не только не исправился, но, напротив, усугубил свой тяжкий грех перед церковью и королем. Как волк, обманувший охотников, он прокрался в наш диоцез и принялся шнырять по церквам и погостам, а также рынкам и другим местам, обольщая слух мирян непростительными речами. В своих предосудительных проповедях он позорит как нашу персону, так и других прелатов и духовных лиц и — что хуже всего — о самом верховном первосвященнике дерзает высказываться таким языком, который является оскорблением для всех благочестивых христиан.
Отец Бенедикт подправил погрешности и добавил несколько энергичных фраз.
«Не желая, чтобы порок тайно прокрадывался под видом добродетели, — приписал он в самом конце, — и желая обуздать несказанную дерзость этого посягателя, архиепископ приказывает названным выше лицам, чтобы они в своих церквах и других местах торжественно и всенародно провозглашали Джона Болла, скорее схизматика и отступника, чем пресвитера, отлученным от церкви. Архиепископ грозит отлучением тем из своих пасомых, кто вздумает оказывать Боллу какое-нибудь содействие советом, помощью или благорасположением или станет слушать его проповеди».
— По-моему, он давно отлучен? — поморщился примас, дойдя до означенного места.
— Речь идет о публичном провозглашении.
— Ах, так… Тогда все правильно. По крайней мере, вполне ясно, что дело это сугубо церковное и нет необходимости вмешивать светскую власть, которая живо сделает из расстриги великомученика. Significavit nobis venerabilis pater,[47] — уточнил примас.
— Но вполне достаточно, чтобы упрятать его в какую-нибудь монастырскую тюрьму, — угодливо улыбнулся отец Бенедикт.
— Прежде чем рассылать, покажи Вильяму Кортнею, епископу Лондонскому, — устало взмахнул рукой Седбери, клацнув агатовыми зернами четок.
Черновик отдали переписчику, а когда все было готово, Симон Седбери скрепил документ личной подписью и приложил архиепископскую печать. В качестве канцлера он не желал иметь к столь скандальному делу никакого касательства.
Глава восьмая
Поэт и богослов
Когда Апрель обильными дождями
Разрыхлил землю, взрытую ростками,
И, мартовскую жажду утоля,
От корня до зеленого стебля
Набухли жилки той весенней силой,
Что в каждой роще почки распустила,
А солнце юное в своем пути
Весь Овна знак успело обойти[48].
Покидая созвездие Рыб, солнце окрасило веселую Англию в ее изумрудный геральдический цвет. Где-то там, под вещими звездами, далеко-далеко за частоколом крыш и шпилей, дремотно шумели леса, схоронившие последние тайны земли, а вместе с ними и неизжитые детские страхи. Мешая быль с небылью, прихотливая память, как потайной фонарь, высвечивала смутные, ускользающие образы. Сливаясь в безмолвный скачущий хоровод, метались волшебники и разбойники, сменяя друг друга, всплывали обрывки сказочных сновидений и вечно милые сердцу воспоминания. Сочно трещали под башмаком прошлогодние желуди. Проказники-эльфы танцевали на веерах папоротника, кружились средь золотых венчиков мать-и-мачехи и розовых первоцветов. В тиши укромных полян набирались мощью зеленые травы. Чуткие лозоходцы срезали рогульки орешника, едва увлажненного глянцем новой луны, и, вытянув руки, искали схороненные клады. Тревогой и смутной надеждой повеял ветер, пролетевший над Темзой, над сумрачным нагромождением островерхих домов древнего моста. Проникаясь знобкой дрожью зовущих далей, Джеффри Чосер бережно вытер бронзовую астролябию, уже тронутую влажной дымкой, и закрыл зарешеченные оконные створки. В каменном доме возле Олдгейта таился неизбывный холод, с которым так и не совладало гудящее в очаге пламя. Опасаясь за книги — единственное свое достояние, Чосер подбросил еще немного хворосту. Его библиотека, одна из самых значительных, насчитывала шестьдесят любовно переплетенных в свиную кожу томов. За каждый из них можно было купить земельный надел. Этого вполне хватило бы на прокормление на все оставшиеся годы. Но расстаться с Данте, с Вергилием или с несравненным Овидием казалось немыслимым сорокалетнему стареющему поэту. Не он владел сокровищами духа, это они повелевали его душой. Он был только хранителем, а не собственником. Строки Боккаччо, Петрарки и Стация не подлежали размену на серебро. Перед этим стоическим убеждением был бессилен даже неотвязный призрак долговой тюрьмы.
Немного погревшись у открытого огня, Чосер записал на вощеной табличке констелляции планет. Не веруя в астрологическую премудрость, он тем не менее неизменно сверял обыденный календарь с движением светил, а затем подчинял стихотворные строки неподвластному ничьей воле ходу звездного времени.
Услышав цокот копыт и позвякивание сбруи, Чосер вновь приблизился к окну и прижался к холодной решетке настороженным ухом. Всадник явно остановился возле башни и, тяжело спрыгнув, повел на поводу коня или, скорее, мула, судя по шагу. Чосер облегченно перевел дух. Одинокий гость, хоть и столь поздний, все же внушал меньше опасений, чем вооруженная кавалькада.
Конечно, дом англичанина — его крепость. Существует «Великая хартия вольностей», и парламент стоит на страже народных прав. Да время уж больно тревожное. Невольно прислушиваешься к каждому стуку, к каждому скрипу. Крепнет, ширится зависть и злоба людская. Козни врагов, наветы ложных друзей, коварные происки кредиторов — всего вынужден опасаться бедный человек.
Осторожный стук, шарканье проснувшегося слуги, скрежет засовов. Потом приглушенное бормотание.
Тонкая жалоба рассохшихся ступенек подсказала, что гость в годах и с трудом, притом пришаркивая, одолевает подъем. Не иначе переписчик Козьма, которому Чосер задолжал за «Роман о Розе», пожаловал востребовать свои шиллинги. Но почему на ночь глядя? А что, если это Питер, портной, вздумал вдруг расквитаться за новинку парижской моды — сюрко[49] из лилового бархата с разрезами по бокам? Мошенник заломил полтора грота! А что поделать? Ведь приходится бывать при дворе: супруга, благодарение богу, фрейлина герцогини Ланкастерской! Значит, изволь и ты быть как все. Облачись в двуцветные шосс — одна нога красная, другая зеленая, увешайся цепочками и плащ подбей драгоценным мехом. Чистое разорение для неимущего поэта. Если бы не служба в порту, где иной раз перепадает то штука сукна, то рулон кожи… Может, не отворять грабителю? Пусть не шляется по ночам, когда все добрые люди покоятся на сонном ложе.
Но поздно раздумывать. Незваный гость уже у дверей. К тому же предательский дым и искры над крышей еще издали подсказали ему, что хозяин дома и вовсе не спит, а бодрствует над листом испанской бумаги, понапрасну сжигая дрова и свечи. За бумагу и хворост, кстати, тоже не плачено…
— Вас ли это я вижу, учитель? — изумленно обрадовался Чосер, впуская прославленного схоласта и диалектика Джона Уиклифа. — Какая честь!
Он почтительно принял плащ, отяжелевший от влаги, и проводил луттервортского ректора в кабинет. Невзирая на свои шестьдесят лет, Уиклиф выглядел бодрым и держался, по обыкновению, прямо. Расправив черную мантию оксфордского профессора, он подсел поближе к огню.
— Я выехал в минувший четверг и надеялся быть в Лондоне ante meridiem,[50] но превратности дороги смешали мои планы. Едва успел до закрытия ворот.
— Мыслимое ли дело! — всплеснул руками Чосер. — Проделать такой путь, да еще в одиночку!
— «Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе», — рекут мудрые мавры. Вы получили мое письмо?
— Как раз в канун Валентинова дня, достопочтенный, и, клянусь святым Дунстаном, я буквально на днях собирался к вам в Оксфорд. Но вы же знаете мое положение, — Чосер горько усмехнулся. — Проклятая должность не оставляет времени не то что для путешествий, но даже для простого письма. Это далеко не синекура. Волею покойного короля я обязан писать все счета и отчеты собственной рукой и неотлучно находиться на месте. Целый день на ногах. От мехов и материй рябит в глазах. До тошноты, до головной боли. Сочиняю урывками, в основном за счет сна. Даже обедаю, не выпуская пера… Вы, наверное, проголодались? Не угодно ли холодной баранины и кубок подогретого вина с ароматными пряностями Востока?
— Absens heres non erit,[51] — решительно отказался Уиклиф, огладив красиво седеющие волосы. — К тому же я ничего не ем после заката. Истинно сказано: ангелы вкушают пищу единожды в день, люди — дважды, только звери — три раза.