Кейт Аткинсон - Боги среди людей
— Даже этой вечной зиме когда-нибудь придет конец, — сказала Нэнси. — И доказательство тому — подснежники. Ты же их видел своими глазами, правда? Или выдумал для этой колонки?
Он даже удивился, как такое могло прийти ей в голову.
— Зачем мне выдумывать? — сказал он, пожалев, что набрел на эти клятые подснежники, да еще и сделал их темой своих заметок.
Ему не терпелось дождаться мая, буйства птиц и цветочных бутонов. Весной у Агрестиса не будет недостатка в темах. Тедди достал из корзины полено и подкинул в огонь. На коврик брызнул сноп шипящих искр. Тедди и Нэнси с интересом смотрели, не полыхнет ли хоть одна пламенем, но нет: искры поплевались и, не причинив никакого вреда, умерли.
— Что ты умолк? Продолжай, — сказала Нэнси.
— Тебе интересно?
— Да.
Ее взгляд не отрывался от вязанья. (Нэнси всегда была виртуозной лгуньей.)
Одни утверждают, что подснежник был принесен в наши края римлянами; другие считают, что его вывели монахи (а возможно, монахини). Даже у Шекспира «бледный край небес»{39} частенько взирает на их щедрую весеннюю россыпь. А вот поди ж ты: чувство такое, что цветок этот живет здесь с Сотворения мира, являя взору самую суть всего английского.
Согласно одной из легенд о происхождении подснежника, Адам и Ева после изгнания из райских кущ были отправлены туда, где вечная зима, и узрели в этом кару; но сжалившийся над ними ангел превратил одну снежинку в подснежник и тем самым показал, что в этот мир скоро вернется Весна.
Нэнси опять зевнула, уже почти не таясь.
— Ты просто укажи мне на огрехи, — попросил Тедди. — Я не рассчитываю, что тебе это понравится.
Подняв глаза от вязанья, она сказала:
— А мне нравится! Зря ты обижаешься. Я просто устала, вот и все.
Те, кому выпало испытать нрав этой неумолимой зимы, вероятно, с готовностью посочувствуют нашим библейским предкам. В католическом календаре Сретенье — это праздник Очищения Богородицы…
— Как-то многословно, тебе не кажется?
— Многословно? — переспросил Тедди.
До войны он воображал себя, можно сказать, поэтом и даже пару раз печатался в малоизвестных литературных журналах, но, приехав на побывку в Лисью Поляну, перебрал свои довоенные опусы, хранившиеся в обувной коробке под его детской кроватью, и понял, как мало они стоят — эти любительские вирши, плоды незрелого ума. Их стиль изобиловал туманными, вымученными метафорами, которые по большей части выражали его отношение к природе. Его привлекали величественные вордсвортовские масштабы холмов, долин и водных просторов. «Душой ты язычник», — как-то сказала ему Нэнси, но он не согласился. Душой он был сельским пастором, утратившим веру. Но теперь это не играло никакой роли, поскольку великий бог Пан умер,{40} а война давно отбила у Тедди всякую охоту сочинять стихи.
После окончания Оксфорда он подал заявление в аспирантуру по курсу филологии, оттягивая момент выбора профессии. В глубине души он все еще лелеял мечту стать машинистом поезда, но догадывался, что этому не бывать. Он бы несказанно изумился (и обрадовался), если бы узнал, что через пять лет пойдет учиться на летчика.
В качестве темы исследования он выбрал поэзию Блейка — за то качество, которое про себя именовал «непрозрачной простотой» («Как прикажешь это понимать?» — спрашивала Сильви), но когда дошло до дела, его охватило неодолимое беспокойство, и он, поставив крест на Блейке после первого семестра, вернулся в Лисью Поляну. Анализировать и препарировать литературу ему надоело («Я же не прозектор», — сказал он отцу, когда тот пригласил его к себе в «роптальню», чтобы за стаканчиком виски «чуток потолковать» о будущем).
— Мне бы хотелось, — задумчиво проговорил Тедди, — попутешествовать, как следует узнать страну. Если выйдет, немного познакомиться и с Европой.
Под «страной» он понимал не всю Британию, а только Англию, а под «Европой» — Францию, но признаваться в этом не стал: французы вызывали у Хью странную неприязнь. Тедди попытался объяснить, что хочет соприкоснуться с миром напрямую.
— Пожить чувствами, так сказать. Поработать на земле, заняться поэзией. Одно не исключает другого.
— Конечно, конечно, — живо откликнулся Хью. — Вергилий с его «Георгиками» и так далее. «Поэт-землепашец». Или «землепашец-поэт». — Сам Хью был банкиром и определенно жил не чувствами.
С двенадцати лет Тедди во время каникул работал в соседнем имении Эттрингем-Холл — не ради денег (порой ему вообще не платили), а просто из любви к физическому труду под открытым небом. («Что может быть хуже?» — возмущалась Иззи. Однажды, приехав в Лисью Поляну, она застала его в доилке, где ее чуть не задавила корова.) «По натуре я не интеллектуал», — признался Тедди отцу, догадываясь, что Хью придется по нраву такое заявление; и впрямь, тот сочувственно кивнул. А тяга к земле, продолжил Тедди, — это же исконная связь, верно? Из нее рождаются произведения, выверенные чувствами, пульсом, а не сухой рассудочностью (еще один кивок от Хью). Возможно, получится целый роман. (Какая наивность!)
— Роман? — переспросил Хью, невольно вздернув брови. — Всякие выдумки?
Это Сильви питала слабость к романам; Хью — никогда. Хью шел в ногу со временем. Он предпочитал факты. Но Тедди был в числе его любимцев. И у Хью, и у Сильви была секретная табель о рангах; правда, у Сильви не столь уж секретная. Во многом их привязанности совпадали: Памела посередке, Морис — в конце, но Урсула, самая близкая отцовскому сердцу, котировалась у Сильви невысоко. На первом месте у нее стоял Тедди, любимый сын. Тедди пытался угадать, кого она выделяла до его появления на свет. И подозревал, что никого.
— Но ты же не хочешь увязнуть? — спросил Хью.
Неужели отец считал, что сам увяз? Не по этой ли причине он предложил Тедди двадцать фунтов, чтобы сын «хоть немного пожил своей жизнью»? От денег Тедди отказался — ему хотелось самостоятельно себя обеспечивать, куда бы ни повел его жизненный путь, но отцу он был безмерно благодарен за поддержку.
Мать, естественно, не одобрила его решения.
— Чем-чем ты надумал заняться? — переспросила она. — Мы увидим, как выпускник Оксфорда в наряде трубадура бродит по дорогам с гитарой?
— «И, надев наряд простолюдина, по дорогам бродит с мандолиной»,{41} — поправил Хью, верный поклонник Гилберта и Салливана.
— Пусть так, — подхватила Сильви. — По дорогам бродят в поисках работы только лишенцы. А Бересфорды — никогда.
— Между прочим, его фамилия — Тодд, — вставил Хью, но не нашел отклика. — Откуда в тебе такой невероятный снобизм, Сильви? — добавил он, что и подавно не нашло отклика.
— Это ведь не на всю жизнь, — сказал Тедди. — Максимум на год, пока не определюсь.
У него не шло из головы брошенное матерью слово «трубадур» — как некая (совершенно сырая) идея.
И он пошел своим путем. Сеял семена капусты в Линкольншире; когда ягнились овцы, задержался в Нортумберленде; выходил на жатву в Ланкашире, поработал на сборе садовой земляники в Кенте. Фермерские жены кормили его за массивными столами и, пока было холодно, отправляли на ночлег в сарай, на сеновал или в какую-нибудь хибару, а летом он спал в своей старой, слегка отдающей плесенью палатке, которая верой и правдой служила ему и в младшем отряде скаутов, и в «Киббо Кифте». Но самое памятное приключение она засвидетельствовала в тридцать восьмом году, когда Тедди и Нэнси решили провести каникулы на лоне природы, в Озерном крае, где (наконец-то) перешли от дружеских отношений к любовным.
— А бывает и то и другое сразу? — Тедди растерялся.
— В принципе бывает, — ответила Нэнси, и Тедди понял: его знакомство с Нэнси было слишком долгим и слишком близким, чтобы он мог вот так, в одночасье, «влюбиться». Нет, конечно, он ее любил, но «влюбленность» не наступила — ее и прежде не случалось. «Придет ли это чувство в будущем?» — задумался он.
Но до будущего было еще далеко. А сейчас он сидел наготове в овчарне и при свете керосиновой лампы читал Хаусмана и Клэра.{42} Он и сам когда-то пописывал стишки (в обувную коробку), почти сплошь о погоде и природе, но даже на его собственный взгляд получалось скучно. А овцы — и, кстати, ягнята — и вовсе не настраивали на поэтический лад. («Разинув рты, детеныши дрожат» — у него всегда вызывали отторжение «Грасмерские ягнята» Кристины Россетти.) От коров и вовсе никакого толку, кроме молока. Тедди не волновало хопкинсовское «рябых небес коровий пестрый бок».{43} «Я боготворю Хопкинса, — писал он Нэнси, находясь где-то к югу от Адрианова вала.{44} — Мне бы научиться так писать!» В письмах он всегда выдерживал бодрый тон сродни хорошим манерам, хотя в действительности был убит неуклюжестью своих виршей.