Александр Казанцев - Школа любви
Мама, листая «Медицинскую энциклопедию», недоумевала:
— Такое, написано, бывает в период полового созревания. Рано тебе еще, совсем рано…
— Какого созревания? — спрашивал я.
— И знать-то еще рано!..
Летом Светланка уехала на два месяца в далекую деревню к родственникам каким-то. Я тосковал. Дико! Места себе не находил. Выкидывал фортеля: то окно мячом разобью у соседей, то в чужой малинник заберусь и заловлюсь, то выстрелю камешком из рогатки прямо в лоб самому горластому на всей улице пацану…
Добром это, понятно, кончиться не могло.
Как-то с дружками собрался купаться на Бухтарму (без спросу, разумеется), а до реки от городка нашего больше часа ходьбы. Причем полпути — в гору. А по жаре и под гору телепаться не сладко. Преодолев две трети ставшего постылым расстояния, мы остановились передохнуть у ключа, носящего крайне неблагозвучное имя «Конский корень» (не корень, конечно, куда ядреней), и всего лишь за то он был так заковыристо назван, что хлестала вода из патрубка длиной в локоть. Чистая, вкусная, зуболомная… Не зря сюда, в межгорную низинку, часто сворачивают с шоссе и шоферы, и путники.
Напившись так, что в животах забулькало, мы упали в тени под ивами. Конопатый Серега, старший из нас, угостил меня тоненькой папироской «Байкал» — никому другому не дал, хотя просили, а меня уважил. Он задымил умело, щуря рыжеватые глаза от солнца, все-таки бьющего сквозь узкую листву, а я чуть было не закашлялся, хотя закуривал уже не впервой.
К роднику подфырчал бортовой «газон», вышел немолодой уже шофер, сперва, фыркая, как его машина, умылся, потом напился вволю и закурил, на траву присел, изредка на нас с Серегой, дымящих, неодобрительно поглядывая. Но приставать к нам не стал. А что? Он дымит, мы дымим. Отдыхаем. Мужики!..
Но едва шофер дверцу кабины за собой захлопнул, Серега, лежавший было спокойно, метнулся к машине, одним махом впорхнул в кузов с заднего борта и весело помахал нам рукой. На Бухтарме он будет куда раньше нас, до одури накупается, пока мы доберемся…
Зависть обуяла меня. И себя показать захотелось. Понятно, что таким же макаром забрался я вскоре в следующую бортовушку.
На зерне да с ветерком — благодать!.. Только вот не останавливается машина где надо — до Бухтармы уже рукой подать, а машина, по дороге пыля, не туда совсем повернула.
Пришлось прыгать…
Когда притихшие от страха дружки принесли моей маме изодранную, окровавленную рубашку сына, она чуть с ума не сошла.
— Жив? — только и сумела спросить.
— Когда «скорая» увозила, еще маленько дышал… — успокоили дружки.
С сотрясением мозга я пролежал в больнице полмесяца, за это время успели поджить содранные колени, локти и бока. Выписали меня с огромным уродливым швом над левой бровью, с торчащими из него побуревшими нитками.
— Светланка твоя завтра приедет! — сообщила мне дома обрадованная моим возвращением мама.
Вспыхнувший было восторг загасила вдруг мутная тревога: как же я предстану перед ней таким уродом? Понял с горечью, что за два месяца отвык от Светланки, а значит, и она от меня. О чем же нам теперь говорить?..
Вот тогда-то и накрыла меня с головой волна мучительной, дикой застенчивости, подпортившей не один год моей жизни: ведь до того доходило, что даже тени своей стеснялся — такая она нескладная, сутулая!..
Светланка примчалась ко мне, едва успев домой заскочить. Искренне пришла в ужас от моего вида, пальцем потянулась потрогать нитки, торчащие из шва.
Оскорбленный ее неподдельным ужасом, я отклонился. И вообще встретил ее угрюмо, хотя внутри меня туго натянутой стрункой звенела потаенная радость.
Светланка взахлеб рассказывала о жизни в деревне, я слушал ее со скучающе-сердитым видом: пока, мол, ты там развлекалась, я больничный потолок изучал!..
Особенно задел меня рассказ о каком-то белобрысом парне, который катал Светланку на коне. Так ясно представил, как сидят они — Светланка и белобрысый — в одном седле: он повыше, дышит ей в темечко, шевелит дыханием ее легкие, цвета сосновой коры, волосы, показывает, как править конем, держит ее послушные руки в своих…
Я даже дернулся, как ударенный током, увидав эту картинку; а Светланка, глянув на меня изумленно и непонимающе, продолжила восторженный рассказ:
— А конь все-все понимает! Валет его звать. Умнющий!..
— Ага, умный! Как хозяин… — брякнул я, покривившись.
— Да ну тебя! — обиделась Светланка. — Какой-то ты стал…
— Какой?
— Дурной!
— Ты бы так головой долбанулась…
Светланка жалостливо зажмурилась:
— Больно тебе было?
После прыжка из машины я долго был без сознания, особой боли, честно говоря, и не запомнил, но, тем не менее, буркнул:
— А ты как думала!..
Разговор у нас дальше не клеился. Светланка заскучала со мной — впервые такое случилось! — и вскоре убежала, не скрывая обиды.
Я ругал себя самыми черными словами, которые к тому времени благодаря «уличному университету» усвоил вполне.
Но быть прежним со Светланкой уже не мог.
Я вообще здорово тогда переменился, стал, можно сказать, другим. Именно тогда впервые понял, что во мне живут три Я: «лучшее», «худшее» и — как бы назвать? — ну, скажем, «среднее», какое есть. Именно тогда ощутил я, что живу уже не впервые, да не знал еще тогда предбытников моих — ни Лота, ни Назона.
Такое расщепление пусть незрелой, но все же личности, конечно же, не было прямым следствием сотрясения мозга, хотя окружающие не раз понимающе кивали головой: заметно, мол, что черепушкой трахнулся… Такое суждение выносили, кстати, и взрослые, дивясь моим диким, несуразным выходкам, по сравнению с которыми разбитое стекло — семечки. Так стали считать и некоторые из моих ровесников, не в силах иначе объяснить столь резкие переходы во мне от безмерной застенчивости к наглому буйству.
Вот так же была воспринята некоторыми и моя непомерно возросшая тяга к стихотворчеству.
Сколько помню себя, всегда что-нибудь сочинял — и в рифму, и без. Давалось мне это сперва почти так же просто, как щебет птахе. Соседская детвора с восторгом заучивала мои дразнилки, часами слушала враки о сногсшибательных приключениях, героем которых был якобы я. И стишки иногда пописывал, но непреодолимую потребность сочинять их ощутил я лишь после разлада со Светланкой.
С тех пор я мог напрочь забыть об утоптанном до черноты пустыре и футбольном мяче, запрятаться где-нибудь на чердаке или в сарае и, немилосердно грызя карандаш, вымучивать звучные, как мне казалось, строки. А точней, они меня вымучивали, а не я их…
Теперь, из памяти выуживая те строки, не улыбнуться не могу, а тогда едва слезы на них не капали: «Я сам не знаю, что со мною, насмарку все мои дела… Мечтал, чтоб стала ты женою, но жизнь все это отвергла».
Недопустимый перенос ударения ради рифмы меня вовсе не смущал. Строчил я часто и страстно. Однако не смог я стихами избыть любовь свою. Не смог ничего изменить…
Светланка все больше отдалялась от меня, а я любил все сильней и не винил ее, чувствуя, что сам виноват: ей просто со мной стало неинтересно. Ну что ей стихи, когда Серега, сосед и старший дружок мой, стал приглашать ее в кинобудку нашего клуба «Октябрь», где его дальний родственник, горбун по прозвищу Капитан, работал киномехаником? Из будки можно было посмотреть любой взрослый фильм, детям до шестнадцати запрещенный.
У меня не было столь удачно устроившихся родственников…
Кстати, следующее лето было самым печальным в жизни Капитана. Да и в моей тоже.
Ни для кого почти не было секретом, что горбун безнадежно влюблен в первую красавицу нашей улицы и всего геологического городка Любку Шиляеву, дразнившую взоры мужского населения уже вполне оформившимися прелестями. Ее фотографиями была заклеена вся его кинобудка: сам снимал — одну ей, другую себе. О Любке частенько рыдал впотьмах баян Капитана.
Едва отцвела тем летом сирень, считай, вся наша улица гуляла на Любкиной свадьбе. Из соседей только мы, ребятня, по причине недозрелости, да горбун-киномеханик, совсем по иной причине, остались в стороне.
Впрочем, мы-то, воспользовавшись отсутствием родителей, тоже устроили себе праздник: ночевку на улице, в палисаднике, под открытым небом. Благо, спальные мешки в геологическом доме были в каждой семье.
Понятно, что с этой ночевкой я связывал самые отчаянные свои планы и надежды…
Еще в сумерках к нам в палисадник пришел Капитан. Он и раньше частенько общался с нами, по причине низкорослости не принимаем в компании взрослых парней, но в тот поздний вечер пришел он к нам не с «солеными» анекдотами, над которыми первый же и смеялся, а с великой печалью. На плече приволок баян, а в руке у него был портфель, полный, как потом выяснилось, бутылок с вермутом.