Грегори Норминтон - Портрет призрака
— Художника, который работал один, он сделал очень много, — решается продолжить Уильям.
— Не совсем один, господин Страуд.
— Ах вот что… а разве нет? Насколько я понял, он работал без помощников.
— Когда он приезжал сюда, именно так и было.
— Так, значит, в Лондоне ассистенты у него были?
Синтия сплетает пальцы и опускает взгляд под напором вопросов Уильяма:
— Возможно, меня подводит память… или я просто ошибаюсь. Как бы то ни было, сейчас это уже вряд ли важно.
И снова она отстранила его от себя сдержанной сухостью ответа. Как глупо! На переносице Уильяма появляется похожая на шрам морщина, и он принимается пальцем гонять по столу хлебные крошки.
— Ох! — Вскочив, Синтия отыскивает что-то на верхней полке. — Он велел отдать вам это.
Уильям принимает из ее рук небольшой футляр орехового дерева, недавно заново натертый льняным маслом. Он узнает его: это коробочка для акварелей господина Деллера.
— Боже мой! — Охваченный надеждой, он поспешно открывает ее, но там, где должны быть брикетики красок, лишь пятна от них на слоновой кости. Палец его, словно сам по себе, ведет по ребрам пустых углублений. Что означает этот подарок? Должно быть, это насмешка старика. Он чувствует, что кровь бросается ему в лицо, но не может ничего поделать с этим. Уильям со своим бесплодным талантом способен творить искусство точно так же, как Деллер был бы способен написать картину с пустой коробочкой для красок.
— Он хранит ее с юности, — поясняет Синтия. — Для него это очень ценная вещь. Верните ей ее назначение.
Уильям кивает и улыбается, чувствуя, что для этого ему пришлось разжать стиснутые зубы.
— Вы помните, — говорит Синтия, — Генри Пичем 37 в «Совершенном джентльмене» писал…
— Вы читали Пичема?!
— «Кто не умеет писать миниатюру, тот еще не достиг совершенства».
Уильям ошеломлен свидетельством ее учености. Он помнит эту книгу и угнетающее впечатление, которое она оставила, заставив его почувствовать себя бесконечно далеким от своей цели — блохой у подножия холма. Молодым человеком он писал мало и без особого стиля; он умел танцевать только сельские танцы, которым так грациозно подражали в знатных кругах. Лишь искусство давало ему надежду стать совершеннее, и он усердно посвящал себя занятиям живописью и рисунком. Он по многу раз повторял наброски мимики и жестов, срисовывал анатомию из книг учителя. Согласно Пичему, натренированный глаз очень важен для живописца. Уильям считал, что это верно, и приучал свой дух к стилю, а разум — к порядку. Но все эти занятия не помогли ему узнать господина Деллера лучше.
— Похоже, вы чем-то недовольны? — спрашивает Синтия.
— Нет, что вы. Теперь я в еще большем долгу у вашего отца.
— Думаю, при подсчете долгов я буду далеко впереди вас, господин Страуд.
Уильям захлопывает коробочку для красок, заперев в ней свои подозрения, и пытается изобразить, будто просиял.
— Вот это дар! — восклицает он. Синтия чувствует укол обиды. За что этому молодому человеку, почти незнакомцу, досталась в дар эта святыня? И каковы ее долги отцу?
Жизнь? Она не просила его об этом. Но тут она вспоминает о своем христианском долге. Она должна любить и почитать отца своего; но чтобы совсем рассеять неблагодарные чувства, ей приходится напомнить себе, что отец умирает. Эпикуреец уже погребен в его немощной плоти; равно как и стоик. Последний раз, когда она протирала ему кожу настойкой из нарывных жучков 38, он хныкал, как ребенок. Что же до применения банок, раньше отец настаивал на них, чтобы очищать токи черной желчи. Но он давно уже стал плохо переносить это грубое средство, что говорило о предсмертном упадке сил. Сегодня она подала ему шерри, но лишь как уступку его нынешнему болезненному самолюбию. Обычно вечерами она приносила ему полезное для чувствительного желудка молоко ослицы, словно он вновь стал ребенком.
— Ваш отец всегда был великодушным, — говорит Уильям. — Он отдал мне эстампы Рубенса — «Сюзанну и старцев» и «Снятие с креста». А потом, когда начал терять зрение, — мольберт для этюдов.
Синтия слабо улыбается. Все эти вещи давно уже не нужны и пропадают без пользы. Они стали ненавистны отцу.
— Расскажите о том, как ваш отец окончательно ослеп. — Его слова заставляют ее вздрогнуть. Уильям не может не заметить этого, но все же упорствует: — Он отослал меня от себя еще до того, как слепота стала полной. Я лишился вашего общества, — добавляет он.
Что-то попадает Синтии в горло. Ей приходится хорошенько прокашляться.
— Я хотел сказать, мисс Деллер… на что это было похоже? Когда его объяла тьма — как это было для вас и для него?
Тьма. Снова это слово. Она так долго была тенью в невидимом отцу мире. Его неловкие пальцы, слепо ищущие что-то в пугающе незнакомом воздухе; его безутешные рыдания, когда он не мог уже более различить цвет ее платья, — все эти горести она выносила в молчании, не осмеливаясь жаловаться. Она опускает взгляд на спокойно лежащие на столе руки Уильяма.
— Он ездил в Лондон, — отвечает она. — Чтобы сделать операцию. Извлечь затуманенный зрачок. Катаракта 39, так они это назвали. — Ей невыносимо думать о том, как мучительно было отцу сидеть привязанным шелковыми веревками к креслу, отчаянно пытаться разглядеть приближающиеся к глазам инструменты и все же не видеть их.
— Я не знал. Когда это было?
— Четыре года назад. Я ездила с ним. Это была моя вторая поездка в Лондон.
— Но видеть лучше он не стал?
Тот врач, как ей показалось, противился необходимости объясняться перед девушкой. Он излагал ей правду, облеченную в медоточивые иносказания; но его бледность и капельки пота говорили гораздо больше, чем слова. Он не справился с операцией. Зрение к отцу не вернулось.
— То, чему вы были свидетелем сегодня вечером… господин Страуд, прошу вас, помните моего отца таким, каким он был; а не таким, каким стал. Ради него и меня.
— Он был и остается благородным человеком.
— Вы помните историю Товита 40?
Уильям лихорадочно перебирает в памяти то, что помнит из Писания.
— Того человека, который ослеп от воробьиного помета?
— Именно. — Каково ему было, когда он почувствовал жаркую тяжесть гуано в глазах? Бесспорно, ужасная история. Она видит ухмылку Уильяма, но считает ниже своего достоинства показать, что заметила ее. — Отец хотел написать картину на эту тему еще до того, как для него она стала пророчеством. Вы помните, как все происходит? Старый Товит в отчаянии. Ему грозит холодная зима в изгнании. Он слеп и немощен. И спасение приносит ему сын…
— Да, чудодейственная рыба!
— Сын накладывает ее пузырь на глаза Товита. И старик прозревает. А в миг исцеления он видит, что его сыну сопутствует сам архангел Рафаил. Потом — вспышка небесного огня, и небесный гость исчезает.
Уильям слушает, кивая, и недоумевает, к чему она ведет.
— Сияние, которое видел Товит, было знамением, господин Страуд. Это был свет божий; Товиту было позволено увидеть его потому, что до этого он был лишен земного зрения.
— Вы хотите сказать, что?..
— Отцу не было дано такого утешения. Я ни разу не замечала примет того, что ему дан внутренний взор взамен обычного. — Синтия поднимается, жестом показывая Уильяму «сидите», и забирает со стола его тарелку и ложку. — Он говорил вам об ingenium?
— Ingenium?
— Божественный дух созидания.
— Боюсь, что нет.
— Для отца он принимает определенную форму.
Уильям чувствует уколы ледяных иголочек в затылке.
— Да?..
— Женщина в белом, его духовная вдохновительница, что приходит к нему во снах и мечтах. Ее появление всегда предрекает ему новую картину. Но без нее ничего не выходит.
— Вероятно, это его муза?
— Он рассказал мне об этом совсем недавно, господин Страуд. Я не уверена, что правильно поняла его.
— Есть ли у нее имя?
— Имя?
— Ну или… Как выдумаете, что она для него олицетворяет?
Синтия пожимает плечами:
— Творческий порыв. Духовную необходимость. Тяжкий недуг лишь усилил призрачные желания отца. Раньше он мог извлекать из них пользу, перенося на холст. А теперь его ingenium не может войти в зримый мир.
Она возвращается на свое место и замечает, что Уильям бледен. Он покусывает нижнюю губу, избегая ее взгляда. Почему в этот самый миг ему вспоминается собственный отец? Эбрахам Страуд — не яркая заметная личность, у него слишком много тревог. Он всю жизнь живет под угрозами плохого урожая, отказа недовольных его ценой заказчиков, искры, которая может соскочить с каменного жернова и сжечь всю мельницу. Он всегда чего-то не договаривает, Уильям с детства не переносит эту его манеру. В смехе Эбрахама всегда звучат нотки угодливого извинения, с какими обычно прокашливаются. Для него даже хороший день написан дождливыми красками.