Ал. Алтаев (М. В. Ямщикова) - Гроза на Москве
Паникадило задрожало в руках Филиппа; лицо его сделалось вдруг скорбным; он поднял вверх глаза и тихо, беззвучно зашептал:
— Господи… Вседержитель! Прости ему кощунство в храме Божьем… не ведает, что творит… Господи… прости… дай доступ к сердцу его для блага земли моей… Господи, Господи!
И спокойно стало его лицо, и детские глаза его встретились с глазами царя. Царь прочел в них укор, двинул бровями и отвернулся.
Спокойно продолжал свое служение митрополит. Но вот дьякон развернул поминальную книжку, присланную царем, и начал читать:
— «Помилуй, Господи, и упокой души рабов твоих: Даниила Адашева с сыном-отроком, боярина князя Дмитрия Оболенского-Овчинина да боярина князя Михаила Репнина… да боярина Ивана Петровича Федорова…»
Дьякон продолжал монотонно читать длинный список имен казненных, о которых царь всегда посылал поминание; тут были люди без имен «скончавшиеся христиане мужского, женского и детского чина, имена коих ты сам, Господи, веси». Эту поминальную книжку хорошо знал митрополит, но при имени боярина Федорова он задрожал, и ноги его подкосились. Как часто этот седовласый старец сидел в келье Филиппа и плакал о тяжелой године родины; сколько раз утешал его Филипп и обещал отдать жизнь за благо России. Он вспомнил, как молил царя за боярина и как царь отказал… И слезы потекли по старческому лицу митрополита…
Обедня кончилась. Филипп стоял перед царскими вратами с крестом. Лицо его было бледно; руки дрожали; глаза были заплаканы. Посильную ли ношу взял он, когда обещал казненному боярину стоять за Русь?
В длинной вишневой бархатной мантии, низанной жемчугом, в белом шелковом клобуке, на котором ярко блестел золотой крест, митрополит Филипп, худенький и тщедушный, казалось, вдруг вырос, стал величественным, так вдохновенно и строго было его лицо. Перед ним стоял чернец, склонив голову, и ждал благословения. Но рука митрополита оставалась неподвижною. Царь три раза уже склонял голову.
Тревожный шепот пробежал по рядам опричников.
К митрополиту протиснулся сквозь толпу Михайло Матвеевич Лыков и с ужасом зашептал:
— Владыка святой! Се государь: благослови его!
— В сем виде, в сем одеянии странном не узнаю царя православного; не узнаю и в делах царства. Благочестивый, кому поревновал, доброту лица своего изменивши? Отколь солнце на небеси начало сияти, не было слыхано, чтобы цари благочестивые свою державу возмущали. О, царь! Мы приносим здесь жертву Богу, а за алтарем неповинная кровь льется. В неверных языческих царствах есть закон и правда, есть милосердие к людям, а в России нет их. Везде грабежи, везде убийства, и совершается то именем царя. Ты высок на троне, но есть всевышний Судья, наш и твой. Как предстанешь ты на суде его? Самые камни вопиют о мести под ногами твоими. Государь! Вещаю, яко пастырь душ. Боюсь Бога единого.
Весь дрожа, царь поднял посох. Еще минута, и острый конец посоха вонзится в грудь митрополита, но царь сдержался: он еще помнил, что в храме не место для убийств. Посох звонко ударил о каменный пол. Придушенным, чуть слышным голосом царь сказал:
— Чернец! До сих пор излишне щадил я вас, изменников; отныне буду, каковым вы меня нарицаете! Поглядим, велика ли твоя крепость!
— Царю благий! — тихо и ясно прозвучал ответ Филиппа. — Напрасно думаешь устрашить меня муками. Я пришелец на земле, как и все отцы мои; готов страдать за истину.
Царь, не сказав ни слова, направился к выходу. В соборе уже шумели опричники. Князь Лыков с ужасом увидел, как Алексей Басманов тащил за руку к царю молоденького служителя церкви, растерянного, жалкого, с глазами, полными слез.
— Государь великий, смилуйся, смилуйся… — повторял мальчик, валяясь в ногах царя.
— Что еще? — спросил царь, нахмурясь.
— Державу твою владыка сокрушает, государь, про то Харлампию ведомо; допроси, какие тайные умыслы про тебя держит, сколь хитрые бесовские козни про твое царское здравие мыслит…
Басманов незаметно ткнул ногою распростертого на полу Харлампия, и мальчик, тараща бессмысленно глаза, растерянно забормотал только что затверженные под угрозой смерти слова:
— Раф… рафлеи[30] некие владыка в уме держит и по звездам гадает…
Он запутался, забыв чему его учили, и смотрел на Басманова, разинув рот.
— Сказывает Харлашка, — подхватил Басманов, — будто владыка носит под левой мышкой правый глаз орла, в платок завернутый. Сам-то Харлашка не может от страха слова вымолвить: очень оробел, государь…
Харлампий опять упал в ноги и завопил:
— Смилуйся, смилуйся, царь-государь…
Царь стоял, нахмурясь. Лицо его дергалось. Басманов, прищурив глаза с хитрым видом, наклонился к нему ближе и продолжал:
— Сказывает Харлашка, будто владыка велел ему найти улики против твоей царской милости, чтобы тебя извести, государя нашего, а он не пошел…
И опять послышался стук царского посоха о каменный пол и хриплый голос:
— Улики… улики велел?
Харлампий, дрожа, ползал у ног царя.
— Велел, государь, а я не пошел… я не пошел, разрази меня Бог!
Царь махнул рукою, пошел к двери и потом остановился, шепнув что-то на ухо Басманову. Тот низко поклонился…
Но ни митрополита, ни Харлампия в этот день не взяли под стражу, и на Москве уже стали думать, что гроза прошла мимо…
Молодой князь Иван Лыков вернулся летом в Москву из далекого трехлетнего путешествия по чужим землям. Он не узнал Москвы.
Он узнал, что те бесшабашные удальцы-опричники, которых он чуждался и перед своим отъездом в Стокгольм, теперь стали бичом на Москве. О них говорили недоброе; о них и о царе втихомолку рассказывали ужасы; играя словами «опричь» и «кроме», их называли кромешниками и пугали ими расшалившихся детей.
С горестью рассказывал дядя Ивану о гибели многих славных бояр, говорил и о том, что собираются тучи над головою самого митрополита. Уже было столкновение царя с Филиппом в Успенском соборе, а на другой день после этого казнил царь князя Василия Пронского, бывшего в дружбе с митрополитом, а на митрополичьем дворе взяли под стражу многих из его приближенных.
Спускалась ночь над Москвою. Московские улицы тонули в непроглядном мраке. Темные рощи деревьев озарялись выглянувшей из-за облаков луною. Шелестели деревья, точно шептали какую-то грустную, странную сказку… В голубом лунном свете резко вырисовывались причудливые крыши теремов и купола церквей, от Неглинной несло серым запахом тины… Объезжие головы[31] уже проезжали по улицам, уныло и монотонно крича, чтобы в домах гасили огни.
Князь Иван не спал. Он стоял перед раскрытым окном в сад и думал тяжелую думу; думал он о том, что, может быть, скоро царский гнев и клевета коснутся и его дяди, заменявшего ему отца. И сердце его холодело от ужаса…
Внизу шумели деревья, качалась занавеска от ветра; вверху мигали звезды. Князь Иван следил за тем, как в окнах погасали один за другим огни, и город погрузился во тьму и тишину летней ночи; только кое-где по дворам тявкали собаки.
Не спалось князю Ивану; смотрел он на небо и чутко прислушивался к тишине.
В темноте услышал он звонкий топот конских копыт, мужской смех, торопливую речь…
Ему почудилось что-то недоброе в конском ржании, и в смехе, и в шепоте. Уж не слуги ли царские делают ночной обход, чтобы взять кого-нибудь в застенок? Уж не черед ли пришел Лыковых?
Чутко прислушивался князь Иван. Гремело оружие, звенели копыта конские; потом все затихло; потом послышались сильные удары, как будто кто-то выбивал ворота; еще, еще… стучались в ворота по соседству, во дворе у Собакиных, где жила богатая вдова, недавно схоронившая мужа. Слышались переговоры, потом громкие крики:
— Гайда! Гайда!
У князя Ивана больно сжалось сердце: он узнал обычный крик опричников.
Из окна видел он, как появились за соседним забором огни; огни мигали, перебегая из одной стороны на другую, мигали, гасли и вновь появлялись. Поднялась суматоха, бегали растерявшиеся слуги, потом раздались новые нетерпеливые удары. Ворота распахнулись, и видно было при свете факелов, как въехали всадники, вооруженные с ног до головы. Послышались крики, женский визг; факелы падали и гасли с густым дымом; темные тени метались; лошади ржали, грохотали ломавшиеся двери. Снизу прозвучал голос дяди, тревожный, полный ужаса:
— Ваня, слышь, Ванюша? Никак татары на Москву пришли?
Князь Иван бросился по лестнице вниз, прыгая через ступени, спотыкаясь в темноте. Из-под клетей выбегали слуги…
И вдруг со всех сторон по Москве понеслись крики и вопли…
Князь Иван метался по двору, ища коня. Среди шума ночной тревоги он расслышал у частокола, во дворе, тихий стон. Из-под глухой заросли жимолости кто-то поднялся, поднялся и снова упал со стоном. Князь Иван наклонился, ощупал руками нежное лицо, девичью длинную косу, запутавшуюся в фате, поднял тоненькое полудетское тело и бережно понес в хоромы. А девушка, в сущности еще совсем ребенок, очнулась, увидела в лунном свете бледное лицо с серыми добрыми глазами и, схватив Лыкова за шею и спрятав голову у него на груди, зашептала, полная тоски и ужаса: