Олдос Хаксли - Луденские бесы
«Мир» — это опыт человеческого бытия, и формируется он личностью каждого. «Мир» — это материальная, неполная жизнь, подчиненная диктату человеческого эго. Это натура, лишенная естественности из-за чрезмерности человеческих вожделений и фобий. Это конечная величина, отторгнутая от Вечности. Множественность, изолированная от непреходящего Основания. Течение времени как череда злоключений. Система голословных категорий, подменяющая бесконечное многообразие мистических и прекрасных частностей, именуемое реальностью. Ложная идея, ставшая фетишем. Вселенная, сведенная к практической пользе. «Миру» противостоит «иной мир», в котором сокрыто Царство Божие. Именно к этому Царству Жан-Жозеф стремился всей душой с самого начала своей сознательной жизни. Его семья была не только богата и именита, но еще и набожна. В этой вере практичность сочеталась с самопожертвованием. Перед смертью отец Жана-Жозефа завещал изрядную долю своего состояния Обществу Иисуса, а мадам Сурен после кончины мужа исполнила свою давнюю мечту — стала монахиней-кармелиткой. Надо полагать, что родители воспитывали мальчика в строгости и страхе. Пятьдесят лет спустя, оглядываясь на свое детство, Сурен смог припомнить всего лишь один период безоблачного счастья, очень короткий. В ту пору ему было восемь лет, в округе неистовствовала чума, и мальчика отправили в безопасное место, в отдаленную деревню. Дело было летом, деревня находилась в живописном месте, воспитательница получила указание не обременять мальчика занятиями, дать ему возможность порадоваться жизни. Часто приезжали родственники, привозили всякие чудесные подарки. «Я проводил дни в играх и беготне, ни перед кем не испытывая страха» (сколь многое означает эта фраза!). «После же карантина меня отправили учиться, и начались тяжкие времена. Изучение науки Господа Бога нашего сделалось для меня столь трудным делом, что лишь четыре-пять лет назад впервые за всю жизнь испытал я облегчение, а до того мои страдания все нарастали и временами достигали таких высот, что, казалось, уж и природа человеческая не в состоянии этого вынести».
Итак, Жан-Жозеф стал учеником иезуитов. Они научили его всему, что он знал, и поэтому, когда пришло время выбирать поприще, юноша, не раздумывая, стал членом Ордена. Однако, помимо наук, латыни и схоластической теологии, он научился еще кое-чему, несравненно более важному. В течение пяти лет, как раз в ту пору, когда Сурен учился в коллеже, настоятельницей кармелитского монастыря в Бордо была испанская монахиня, которую звали сестра Изабелла от Ангелов. Сестра Изабелла была соратницей и ученицей Святой Терезы; в зрелом возрасте, вместе с несколькими другими монахинями, она была направлена во Францию, дабы распространить учение Святой Терезы, ее духовность и мистическую доктрину. Всякой благочестивой душе, готовой внимать святому слову, сестра Изабелла излагала суть этих воззрений. Чаще всего к ней приходил прилежный школяр лет двенадцати. Это был Жан-Жозеф, все свободное время он проводил, внимая словам настоятельницы. Как завороженный, слушал он голос, рассказывавший на неважном французском о любви к Господу, о благе союза с Ним, о смирении и самоуничижении, об очищении сердца, об опустошении суетного рассудка. Мальчик чувствовал, как его сердце наполняется решимостью сражаться с «миром» и плотью, с земными владыками и земной мощью — лишь тогда он будет достоин того, чтобы вверить себя Богу. Без колебаний Жан-Жозеф избрал путь духовной борьбы. Вскоре после тринадцатилетия ему было знамение, верный знак милости Божьей и предвестье грядущей победы. Однажды, когда мальчик молился в кармелитской церкви, он вдруг увидел луч света, и это загадочное явление стало для него видением Бога со всеми присущими Ему атрибутами.
Воспоминание об этом озарении, о неземном восторге, наполнившем душу подростка, осталось с Суреном до конца его дней. Это мистическое чувство избавило его, сформированного той же общественной и воспитательной средой, что Грандье или Бушар, от «похоти плоти, похоти очей и гордости житейской». Нельзя сказать, чтобы гордость и похоть совершенно были ему незнакомы. Напротив, Жан-Жозеф в полной мере ощущал их соблазнительность. Он был хрупким, нервным юношей из тех, в ком чувственные инстинкты развиты особенно интенсивно. К тому же он обладал незаурядным литературным даром и в зрелую пору своей жизни испытал искушение всецело отдаться своему дару и стать профессиональным литератором, которого более всего занимают не проблемы веры, а проблемы эстетики. Желание поддаться самой респектабельной из «похотей очей» усиливалось за счет естественного славолюбия и жажды признания. Сурену пришлась бы по душе большая слава; конечно, он всячески открещивался бы от этого, однако похвала критиков и обожание читателей, несомненно, пришлись бы ему по вкусу. Но благородный ум столь же нестоек перед искушениями интеллектуальной жизни, как ум низменный перед искушениями плотской жизни. Жан-Жозеф познал на своем опыте, сколь силен соблазн творческих занятий, и лишь воспоминание о чудесном видении помогло ему не впасть в суетность. Сурен прожил жизнь девственником, большинство своих литературных произведений собственноручно предал огню, а что касается славы, то предпочел ей не просто бесславие, а дурную репутацию. Проявляя поистине героическую выдержку, преодолевая многочисленные препятствия, которые будут описаны ниже, он мучительно стремился к христианскому совершенству. Однако прежде чем мы опишем историю этого странного подвижничества, нам придется сделать отступление, дабы понять, какими мотивами руководствуются мужчины и женщины, предпринимающие подобного рода странствия в неведомое.
II
Размышления, наблюдения и исторические сведения о жизни и поступках людей прошлого и настоящего наглядно подтверждают, что стремление к преодолению границ своего «я» развито в человеке ничуть не менее, чем жажда самоутверждения. Сыны человеческие всегда желали острее ощутить свою «самость», но в то же время им хотелось (подчас неудержимо, неистово) испытать, каково это — быть не собой, а кем-то другим. Иными словами, они мечтали выбраться из своей оболочки, преодолеть границы маленькой вселенной, того островка, где обитает каждый из нас. Это стремление не идентично бегству от физических или нравственных мук. То есть, конечно, нередко бывает, что боль стимулирует поиск иного измерения, но вовсе не обязательно. Иначе никому из физически и психически здоровых людей, которые, если воспользоваться современным жаргоном, «отлично адаптировались к жизни», было бы неведомо это томление. Ведомо, еще как ведомо!
Даже среди тех, кто щедро наделен природой и фортуной, мы часто встречаем людей, в чьей душе укоренено отвращение к собственной персоне, страстное желание раз и навсегда избавиться от своего омерзительного «я», к неразрывной связи с которым их приговорила пресловутая «отличная адаптированность». И приговор этот может быть обжалован лишь апелляцией к Наивысшему Суду. Любой из тех, кого мир почитает счастливцем, точно так же, как обездоленный и несчастный, может — постепенно или спонтанно — придти к «обнаженному знанию и ощущению своего существа» (так это состояние определил автор «Облака незнания»[35]). Это обостренное осознание самого себя вызывает в душе мучительную потребность разорвать плен собственного эго, о чем пишет в своих стихах Хопкинс[36]:
Я обожжен, отравлен, нездоров.
Всё мука мне; любые из даров
Всевышнего мне горьки и негодны.
Я сам и есть горчайший этот яд,
Душа и плоть огнем во мне горят.
И проклятые ввек со мною сходны.
Они себя собою судят тоже —
Совсем, как я, но только строже, строже.
«Проклятые ввек», — это те, кто осужден на вечное проклятье: судить самих себя за свои поступки. Жить по Хопкинсу тоже означает судить себя, хоть, возможно, и не с такой абсолютной строгостью. Поэтому повседневная жизнь — это частичное проклятье. Обычно людское сознание приглушено, но по временам оно обостряется, и тогда человек вдруг осознает всю неприглядность своего чувственного бытия. Автор «Облака» пишет: «Всякому ведомо чувство горечи, но более всего тому, кто знает и чувствует, каков он есть на самом деле. Кто не познал этого, достоин жалости, ибо ему неведомо, что такое подлинная горечь. Подлинная горечь очищает душу не только от греха, но и от боли как следствия греха; подлинная горечь наущает душу радости, которую приносит человеку избавление от своего существа».
Мы испытываем потребность в самотрансценденции, то есть отказе от своего «я», потому что в глубине души, невзирая на все невежество нашего сознания, мы все-таки знаем себя. Мы знаем (или, вернее, нечто внутри нас знает), что основа нашего индивидуального знания та же, что у всего сущего; что Атман (разум, избирающий временную точку зрения) неотделим от Брахмана (Разума в его вечной неизменности). Да, всё это мы знаем, даже если никогда не слышали о доктринах, описывающих изначальный Факт, или же слышали, но почитаем их полнейшей чушью. Знаем мы и практический результат, проистекающий из этих доктрин: конечная цель нашего существования — найти место в себе для Бога; потесниться, чтобы Изначальное поднялось из глубин нашего сознания; «умертвить» себя до такой степени, чтобы сказать: «Я распят вместе с Христом, и все же я жив; но живу не я, а Христос во мне». Когда это превосходит свои рамки, освобождается подлинное «Я» и постигает факт своей вечности, а также то, что всякая мелочь в нашем эмпирическом мире несет в себе частицу вечного и бесконечного. Это и есть истинное освобождение, озарение, прекрасное видение, благодаря которому все сущее воспринимается в свете истинном, а не подкрашенном жадностью и неприглядностью эго.