Юрий Нагибин - Блестящая и горестная жизнь Имре Кальмана
Но к середине двадцатых годов люди оказались в состоянии оглянуться на свое недавнее прошлое, одни с грустью, другие с насмешкой и презрением, кто — с мучительным сожалением, кто — с холодноватым прищуром: а какими мы были прежде и почему сломался, рухнул казавшийся незыблемым уклад? Время для «Марицы» настало. Паулу поражала художественная отвага Кальмана: показать притирающемуся к новым условиям «свету» его отталкивающее лицо. В оперетте не было ни одного положительного героя, если не считать третьестепенных персонажей. Промотавшийся граф Тассило, пошедший в услужение под чужим именем, но не оставивший надежд на выгодную женитьбу, его сестра Лиза, глупенькая и пустая, мечтавшая выскочить замуж все равно за кого, лишь бы деньги водились, взбалмошная Марица, бывший полковник князь Популеску — неотесанный солдафон, чаровница давних лет, старая развратница Лотти[5] — такова портретная галерея героев оперетты. Тассило выглядел привлекательней других, и то лишь в силу своего зависимого положения — баловень гостиных, ставший парием. Но традиционно-счастливая развязка, соединившая Тассило с Марицей, означала его возвращение из стана униженных в стан угнетателей, в круг титулованных хамов. А музыка?.. Интонационно она большей частью контрастировала происходящему на сцене, и это придавало оперетте загадочное очарование.
Сидящие в зале скотопромышленники, старые распутницы, разорившиеся и припрятавшие деньги аристократы, бывшие вояки, сменившие форму на пиджаки, бешено аплодировали, и Паула думала: до чего ж ослабели! Не было не только попытки обструкции, как на «Княгине чардаша», но и тени возмущения. В глубине души все эти осколки прошлого знали, что получают по заслугам, а сейчас не до фанаберии, надо уцелеть, приспособиться, умело распорядиться оставшимся и вновь всплыть на поверхность.
Но конечно же не карикатурным фигурам обязана оперетта своим феноменальным успехом, а музыкальному одеянию, которое не одеяние даже, а суть. Никогда еще так вольно и мощно не разливалась со сцены цыгано-венгерская мелодика Кальмана. Кому какое дело до мелких расчетов Тассило, когда он рыдает под цыганскую скрипку: «Гей, цыган!», а разве помнишь о дурном характере Марицы, поющей свою блистательную выходную арию? И наплевать на скотскую глупость свиновода Зупана, коли он может закрутить вихревое «Поедем в Вараздин!». А огромные, захватывающие душу финалы, поразительные по вдохновению и мастерству!..
Кальман всю премьеру оставался тих, грустен и впервые ничего не записывал на манжетах или клочках бумаги.
— Что с тобой, милый? — с неиссякаемым терпением спросила Паула. — Почему ты опять невесел?
— Бедный отец! Я думаю о нем. Он так и не дожил до самой венгерской из моих оперетт.
Каждая новая оперетта на отечественную тему казалась Кальману «самой венгерской».
— Чудо, что он столько прожил. Ты продлил ему жизнь.
То была святая правда: старик Кальман, давно приговоренный к смерти, жил и жил вопреки всем диагнозам, прогнозам, опыту и мудрости медицины, словно на зло венским и будапештским эскулапам. Его держала напрягшаяся воля сына: подчиняясь непонятному наитию, Имре сам назначал лечение и режим, отменял предписания врачей, выбирал лекарства и год за годом отвоевывал у смерти своего отца — к вящему раздражению медицинских светил.
Кальман растроганно коснулся бледной руки Паулы.
— Я так ясно вижу: вот он подсчитывает, какой доход даст «Марица», вспоминает — мне в назидание — о примерном сыне Беле и просит округлить свой долг ровно до десяти тысяч ста восемнадцати шиллингов. Он был поэтом в коммерции и коммерсантом в поэзии.
— Ты истинный сын своего отца, Имре. Я не видела человека, в котором так гармонично и естественно сочеталась бы полная художественная раскованность с трезвым расчетом.
Кальман кисло поморщился: комплимент показался сомнительным.
Когда они выходили из театрального зала, к ним протиснулась молодая, броско элегантная, какая-то профессионально красивая дама, дружески кивнула Пауле и ударила Кальмана веером по плечу.
— Неужели, Имре, я такая дура?
— При чем тут ум? — в нем не было и тени смущения. — Дело в характере.
— Попался, попался! — рассмеялась дама. — Сразу понял, о чем речь. Вы опасный человек, Имре, с вами надо держать ухо востро, а язык на привязи!
И, снова тепло улыбнувшись Пауле, она сбежала по мраморным ступеням лестницы к поджидавшему ее седоватому господину с меховой накидкой в руках.
— Кто это? — с любопытством спросила Паула.
— Агнесса Эстергази. Фильмовая звезда… Да ведь нас знакомили у Легара! Ты забыла?
— Теперь вспоминаю, — Паула провожала Агнессу заинтересованным и добрым взглядом. — Она узнала себя в Марице?
— Это нетрудно. Я использовал ее словечки. К тому же взбалмошность, капризы…
— Похоже, ты неплохо ее знаешь?
— Кто не знает Агнессу? На то она и звезда.
— Она настоящая Эстергази?
— Самая настоящая. Из тех Эстергази, что уцелели при крушении Габсбургов. Кинематограф — ее призвание, а не средство к жизни.
— Зачем же ты высмеял такую славную женщину?
— Господи, для нее это дополнительная реклама. Вся Вена будет болтать: видели Марицу? Это вылитая Агнесса Эстергази. Я уверен, что она не сердится.
— Я тоже так думаю.
Похоже, Паула гордилась им, как мать сыном, успешно сдавшим государственные экзамены. «Да ты стал совсем взрослым, мой мальчик!» — говорил ее взгляд. Кальману стало не по себе: она будто видела его насквозь и дальше — в перспективе грядущих лет, куда он не мог, да и не осмеливался, заглянуть…
Император
Это случилось на генеральной репетиции «Принцессы цирка», которую вел король венской оперетты, герой-любовник, режиссер и директор театра «Ан дер Вин» красавец Губерт Маришка.
— Эта ария героини лишняя, — безапелляционно заявил кумир Вены.
— Мне хочется оставить ее, Маришка, — посасывая незажженную сигару, проговорил Кальман. — Ты же знаешь, я сам постоянно стремлюсь к сокращениям, но…
Маришка в черном плаще и шелковой полумаске так посмотрел на Кальмана, что тот осекся. Не отводя глаз, Маришка сложил ноты вдвое и отшвырнул прочь.
— Начали!..
— Минутку, — не повышая голоса, произнес Кальман. — Я произведу еще сокращение.
Он подошел к пюпитру, снял ноты, вынул тетрадку и разорвал ее на четыре части.
— Как?.. Вы снимаете главную арию мистера Икс? — ошеломленно проговорил дирижер.
— Да… Продолжайте!
Казалось, Маришка то ли кинется на Кальмана, то ли потеряет сознание, он был белее пластрона своей сорочки.
— Кальман!.. — произнес он сдавленным голосом.
— Да, Маришка?
— Это лучшее, что ты создал.
— Мне это многие говорили, — равнодушно пробурчал Кальман. — Не задерживайте репетицию. У меня нет времени.
Маришка был корифеем австрийской оперетты, баловнем зрителей, властным и самолюбивым человеком, но прежде всего он был артистом. И пока на сцене творились суета и растерянность, напоминающие панику в обозе, он подошел к дирижеру и коротко с ним о чем-то переговорил. Затем дал знак к продолжению репетиции. Оркестр заиграл вступление к арии мистера Икс. Маришка вышел на просцениум, опустился на колени перед Кальманом и запел:
Верни, Маэстро, песню сердца назад,
Верни мне радость, о, мой названый брат!
Я нищ и жалок без тех звуков и строк,
Мой дух подавлен, я опять одинок…
Спел настолько блистательно, что даже партнеры захлопали, а Кальман холодно спросил:
— Как с арией героини?
— Будет, будет, все будет, уже есть, Ваше величество!
— Так бы сразу… — Кальман прикрыл пальцами зевок. — А ты отлично спел, Маришка…
* * *…С цветами и бутылкой вина, возбужденный и радостный, Кальман вернулся домой.
— Паула, Паула! — закричал он с порога. — Я — император!.. Ты и тут оказалась права. Я — император!.. Сам Маришка пел передо мной на коленях!..
В ответ — тишина. Дурная, давящая тишина. Встревоженный Кальман поспешил в комнаты.
Из спальни выползла старая слепая такса. Припав к полу, она вскинула длинную острую мордочку и завыла.
В страшном смятении Кальман распахнул дверь.
Паула лежала ничком вкось кровати, на подушке алели пятна крови. Казалось, она не дышит.
— Паула!.. — то был голос смертельно раненного зверя…
Женщина медленно открыла глаза.
— Я вернулась, — прошептала Паула. — Не так-то просто оставить своего старого мальчика… Но приучайся жить без меня, милый…
Не уходи!
Кальман медленно катил инвалидное кресло, в котором сидела больная обезножевшая Паула. На руках у нее дремала дряхлая, совсем ослепшая Джильда. Она не обращала внимание на многочисленных товарок, прогуливающихся по улицам. В ту пору Вена по справедливости считалась городом такс: для их удобства на тротуарах были установлены низенькие поилки.