Ирина Головкина - Лебединая песнь
«Смольный принес мне новые веяния и многое во мне переделал, но та резкость в суждениях и манерах, которая нам органически свойственна, осталась. Моей суровости и гордости, а также отсутствию всякого кокетства я обязана вот этой семейной родовой специфике с ее передовыми настроениями. Бабушка и тетки оставались ревностными хранительницами семейного духа, с которым покончить сумела только революция и в котором мне чудится нечто чеховское».
Революция и в самом деле, не прибегая на сей раз к кровавым репрессиям, все-таки нанесла свой сокрушительный удар по этому дворянскому гнезду средней руки: поместье было отобрано; оторванная от родной почвы, очень скоро угасла бабушка на городской квартире. Одна из молодых теток Елочки попала в Финляндию, и известия о ней прекратились. Другая вышла замуж и преподавала теперь вместе с мужем в свердловском вузе.
Таким образом, родных, кроме все того же дяди-хирурга, у Елочки в Петербурге не осталось. Часто с грустью она говорила себе, что поэтический жребий молодой девушки, оберегаемой и лелеемой всей семьей, от нее ускользнул. Никто не дрожал над ее целомудрием, над ее здоровьем, над ее радостями. Она вынуждена сама прокладывать себе дорогу в жизни, она – служащая!
Погруженная в эти печальные думы, она выходила однажды из клиники, когда уже в вестибюле ее окликнула пожилая, неопрятно одетая женщина, лицо которой показалось Елочке знакомым. Женщина поспешила себя назвать – это была бывшая сестра милосердия феодосийского госпиталя. Именно про мужа этой женщины, доктора Злобина, рассказывали, что он выдавал чекистам офицеров, поименно называя каждого. Она хотела уже отойти, отметив про себя до какой степени изменилась эта, тогда цветущая, тридцатилетняя женщина, но последняя задержала ее руку.
– Вы работаете здесь, Елизавета Георгиевна?
– Да, на мужском хирургическом. Простите, я тороплюсь.
– Погодите, погодите, миленькая! Что это вы как будто и разговаривать со мной не хотите. Грешно вам. Видите ведь, что я совсем больная.
Елочка приостановилась:
– Что с вами?
– Ох, не спрашивайте! Недавно из психиатрической выпущена. Признали, будто выздоровела, и бумажку дали, что работать могу, а кому такая работница нужна? Все отделаться стараются, мыкаюсь из учреждения в учреждение – никто не берет.
– Как никто не берет? Вот у нас ведь работаете?
– Ох, нет! Только временно. На постоянную не примут. Я уже все пороги обила – нужда заела.
– А муж ваш? Или его в живых нет?
– Муж меня бросил – на что я ему теперь? Елочка взяла ее за обе руки.
– Извините, я не знала. Выйдемте вместе, поговорим.
– Я помню, что вы добрая, жалостливая! Иначе я к вам и не обратилась бы. Уж очень много я от людей презренья вижу, – всхлипнула Злобина.
«У нее неприятный тон, и что-то есть в ней жалкое, опустившееся!» – подумала Елочка и еще раз оглядела собеседницу: поношенное пальто, из воротника торчит вата, растрепанные волосы выбиваются из-под косынки, глаза припухшие, красные, перчаток нет. Даже странно, что медсестра может иметь такой неопрятный вид! А выражение глаз испуганное и растерянное – немудрено, что не принимают!
– Давно вы одна? – спросила Елочка.
– Давно… а с ним не легче было – корил меня… неприятности из-за меня были. Он партийный, главный врач больницы, а я богомольна очень – ему на вид ставили; в стенгазете меня нарисовали: в платочке и руки для молитвы сложены, а подписали: «Жена одного хирурга». Ему, конечно, неприятно.
– Ваш муж карьерист, это всем давно известно, – надменно произнесла Елочка.
– Я поняла, о чем вы… – проговорила Злобина. – Всего в двух словах, моя миленькая, не расскажешь… Загляните ко мне, мое золотце. Мне вот сюда, в этот дом. Зашли бы, чайку выпили, а то я все одна да одна!
Елочка заколебалась, тон этой женщины претил ей – Елочка была очень чувствительна к comme il faut[33], а вместе с тем ей кое-что хотелось узнать…
Комната оказалась запущенная, неряшливая, почти пустая. Электрическая лампа, засиженная мухами, спускалась с потолка прямо на шнуре, стол оставался неубранным, на стенах Елочка разглядела следы клопов.
– Вот какое жилье-то у меня убогое! Пока сидела у Бехтерева, милые соседи все порастащили, а и было-то немного, – начала та и, только разливая чай, вернулась к вопросу, интересовавшему Елочку.
– Нелады с мужем у меня именно с того времени пошли. Очень уж винить моего Мишу, конечно, нельзя – он по убеждениям всегда был красный и офицерство терпеть не мог… – продолжала та.
– Ну, знаете, – перебила Елочка, – такой поступок иначе как подлость нельзя и расценивать, каковы бы ни были политические симпатии человека. Если вы будете защищать своего супруга, я убегу! Я не буду сидеть у вас за столом. – И Елочка уже хотела встать.
– Правильно, миленькая, правильно! Я не защищаю. Я сама с того дня покой потеряла. Вы помните, какой я была хохотушкой? С того дня я смеяться перестала.
– Почему? – спросила Елочка, уловив что-то странное в ее голосе.
– Не знаю, как и рассказать. Вы сочтете меня и в самом деле за полоумную… Только это не сумасшествие, нет!
Она оглянулась и сказала шепотом:
– Они виделись мне иногда… Когда стемнеет, проходят, бывало, по коридору мимо моей комнаты…
– Кто – они?
– То один, то другой… – те, расстрелянные!
Елочка с ужасом взглянула на нее. «Господи! Да она в самом деле ненормальная! Очевидно, помешалась на этой почве!» – подумала она.
– Знаю, что вы думаете. Так и врачи мне говорят: психоз, психуете. Да ведь психоз-то оттого и случился, что я вся извелась. Психоз только два года назад прикинулся.
– Анастасия Алексеевна, я никогда не поверю, чтобы мертвые ходили по коридорам, – их души должны быть очень далеко. А кроме того… виноват ваш муж, а вы можете спать совершенно спокойно, уверяю вас.
– Вы это, миленькая, как медсестра мне говорите, я это отлично понимаю. Повадились они ко мне, это точно. Я и мужу рассказывала.
– Ну а он что?
– Ох как сердится, и кричит, и грозится, бывало, особенно как я с перепугу по церквам зачастила. Он меня и в больницу сплавил: кабы не больница, я бы и теперь работала, нужды не знала. Все из-за него.
– В этом случае ваш муж прав был, Анастасия Алексеевна! Нельзя было вас оставлять без помощи.
– Нет, нет, голубушка моя! Вы мне этого не говорите! Я ему мешала! Он меня нарочно в больницу упрятал, чтобы скандалы кончились да чтобы ему свободней было с другими женщинами водиться. Он и комнату хотел у меня отобрать. Хорошо, я комнату отсудила. В суде небось не помешал мой психоз.
Елочка была несколько шокирована таким поворотом разговора и молчала. «Как она опустилась, как груба! В ней ничего не осталось от жены офицера!» – думала она. А та продолжала:
– Началось еще с того вечера в Феодосии, в двадцатом году. Я пошла туда… в карантин… Пошла к приятельнице и засиделась. А туда с наступлением вечера привезли расстреливать… и бросали тут же в колодцы… Вы помните, там же много колодцев было… туда. Жители в дома запрятались и ставни позакрывали, а я сдуру в сад выскочила да к забору… вечер уже, и ветер гудит, и туда их бросают без молитвы, без отпевания… страшно! Доверху трупами колодцы набили и заколотили досками. Когда я потом домой бежала, я слышала, кто-то еще стонал. Я голову платком закрыла и опрометью…
Елочка вскочила:
– О, не говорите, не говорите! Слышать не могу!
– Так вот и я, подкатило мне что-то к горлу… Господи, думаю, и это все через моего мужа! Бегу и дрожу. Ну, а в ночь после того было у меня в госпитале дежурство…
– Как дежурство? Разве после прихода красных госпиталь еще функционировал?
– А как же! У красных свои раненые были, и солдаты наши еще лежали.
– И вы остались работать? Это беспринципно, простите!
– Как сказать! И те и другие – люди, и тех и других жаль. К тому же и увольняться страшновато было – репрессий боялась. Осталась. А вы помните наш госпитальный коридор?
– Очень хорошо помню.
– Ну вот, пошла я ночью по этому коридору в буфетную за кипятком – озябла очень, хотелось чайком согреться. Коридор длинный, темный, совсем пустой. После расправы в коридоре этом по щиколотку крови было, опилками засыпали. Иду это я и думаю, что пол все еще мокрый… И тут, в первый раз… С тех пор пошло: как только одна останусь, так страх придет, что увижу. Особенно когда, бывало, муж на ночное дежурство уйдет. Этак навязывается, лезет в голову – сейчас, вот сейчас! Сердце заколотится, в груди холодно станет, и опять промелькнет перед глазами, а то так встанет и стоит.
Они помолчали.
– Вы тени видели или разбирали лица? – спросила Елочка.
– Тени чаще, а случалось – лица. Полковника с усами помните? Он все, бывало, говорил, что ему нельзя умирать – семья большая, дети. Вот он и сейчас как будто стоит…
– Где стоит?
– А вот там у печки, в углу… Не видите? Угол-то левый не такой, как правый, – весь сереет и движется. А вот и фуражка николаевская проступила. Неужели не видите?