Возвращение в Дамаск - Цвейг Арнольд
Седовласые мужи здесь, в этом просторном помещении, молча обдумывали мудрость произнесенных слов. Надо позволить врагам и захватчикам выставить самих себя несправедливыми. Раввин и профессор — орудия воли Аллаха.
Молодой человек в тарбуше, Мансур, сжал за спиной кулаки, прижав костяшки пальцев к шелковому ковру, вонзив ногти в ладони. Этот доктор де Вриндт, осквернивший честь его дома и соблазнивший легкомысленного шалопая, его младшего брата, должен, стало быть, еще пожить — пока все не придет в движение, но ни днем больше, чем нужно. Он известит соратников о своем намерении. Покушение откладывается — на десять дней, на две недели, на месяц, возможно, на еще более долгий срок. До тех пор ему придется самому охранять мальчишку, а прежде, пожалуй, поговорить с отцом. Конечно, нелегко будет переубедить отца наперекор отпирательствам лицемерного маленького шакала. Но что любая связь между домом Джеллаби и этим рыжебородым неверным псом вредна, даже позорна и должна прекратиться, этого он от отца добьется, если будет действовать с осторожностью.
Господа встали, надели свои плоские туфли, приложили ладони ко лбу, попрощались.
Взрослый, страстно любящий ребенка, ищет в нем себя самого. Когда-нибудь и где-нибудь должно смыть с души следы формирующих сил, стряхнуть возникшие с годами уродства — как и мерзкие желваки, пучки волос, бесформенные выросты, которыми обзавелось тело. Пусть снова явится маленькое, грациозное и гладкое, подвижное и невинное, шаловливое, насмешливое, еще не запятнанное жизнью — юный человек.
В темной комнате руки мужчины обнимают мальчишечье тело, это уже не веснушчатые, волосатые руки взрослого, с широкими ногтями и глубокими линиями на ладони, а его визави и предмет страсти уже не чужой мальчик: диковинным образом здесь замкнулся круг, «я» вернулось к своему «я», ненавистный поток жизни в конце концов повернул вспять, и теперь он как бы обнимает свой исток, прижимает мощную голову потока к его, к собственным коленям. Масштаб потрясений колоссален. Законы природы упразднить не так-то легко, а еще меньше в этом любовном единении от игры, наслаждения и шаловливости. Гонимый человек обнимает мальчика, и мальчик в темно-коричневом сумраке комнаты дарит ему избавление, спасение от страха, дарит благодаря преданности, благодаря любви. Ведь он, ничего не понимающий, проживший еще так мало, чувствует дрожь страха, бремя страха, которое гнетет любящего. Этот страх не имеет ничего общего с днем нынешним и вчерашним, он был всегда, стучащий зубами спутник неодолимой силы, которая толкает к нему этого мужчину, барьер, противостоящий взрыву, сдавленное дыхание перед хрипом, тягостная пауза перед избавительным стоном.
Человек, подпавший под власть этой силы, всякий раз, сам того не ведая, проходит сквозь тень смерти, всякий раз, преступив грань человеческой жизни, оказывается в мареве разрушения. И когда угаснет в этом разрушении, когда лишь осторожность, опасение выдать себя не дает крику, смертному крику вырваться наружу, тогда он счастлив, освобожден, воодушевлен, вновь соединен с праматерью, со смертью. Ибо этого избавления он, заблудший, ищет всю свою жизнь, вслепую, без подсказки наития. Его неодолимо тянет отбросить кривобокое «я», отделаться от фальшивого и случайного воплощения, освободить свои атомы для новых воплощений под более счастливой звездой, в более удачный час. Ведь сбрасывание одежды — всего лишь аллегория сбрасывания тела, а сбрасывание тела — всего лишь форма сбрасывания «я», в ходе становления которого началось раздвоение, отделение этой малой, сияющей частицы духовной субстанции от праматери, от Бога.
Вот такая любовь подгоняла и сотрясала мужчину де Вриндта. Она ускользала от его бодрствующего понимания, но толкала его перед собой, и кое-что он смутно чуял, когда, покинутый своим мальчиком, сидел на стуле, свесив руки меж коленей, и смотрел перед собой, охваченный ужасом, словно пронизанный отсветами молний. Тогда он брал карандаш и листок бумаги и стоя или за столом записывал новые стихи, четверостишия или длинные строфы, выражая все то, что в нем происходило, — всегда на языке своей матери, которая говорила с ним по-голландски в низеньком домике в Харлеме, городе тюльпанов.
Книга вторая
Выстрелы в Иерусалиме
Глава первая
Верстка
Во всех типографиях на свете неизменно пахнет керосином, типографской краской, влажной бумагой и железом станков. В наборном цеху людей и по ночам гнетет жара, повсюду электрические лампочки без матовых плафонов и без зеленых абажуров, и повсюду в часы перед печатью стоят черные металлические наборные доски, готовые к тому завершающему процессу, который называется «верстка». Собранные из муравьишек-букв, отлитых по отдельности или целыми строками, здесь ждут в зеркальном отображении статьи, новости, объявления, выстроенные в ряд на длинных столах, чтобы опытные наборщики, как мозаику, соединили их согласно указаниям технического редактора в точно заполненные полосы. В экстренных случаях в цеху «на минутку» появляется и могучий главный редактор, чтобы завтра утром при чтении корректуры быть застрахованным от сюрпризов. Газета выходит во второй половине дня, называется она «Вечер» — на иврите «Ѓа-Эрев».
В наборном цехе газеты «Ѓа-Эрев» все спокойно. Два опытных наборщика и метранпаж типографии ужинают, меж тем как техред, молодой товарищ Мандельштам, с хмурой миной правит корректуру. Передовая статья оказалась слишком длинной, важные новости из Европы отняли у нее место, придется сокращать. Ручной пресс выдает влажный оттиск; еврейские буквы, хорошо прокрашенные, по-прежнему напоминают о страницах молитвенника. Сокращения — печальная обязанность для автора, ведь статью написал сам товарищ Мандельштам. И старался быть предельно лаконичным, а теперь придется сократить еще пятнадцать строк. Пятнадцать строк — как их выгадать? Передовица называется «Баллада о деревьях». Йегошуа Мандельштам из Цинциннати, США, на самом деле лирик, «Балладу о деревьях» он сочинил по-английски, но читателям в этом, конечно, не признаётся. В статье он, в общем-то, пересказывает содержание своей баллады, каким в свое время услышал его от доктора Ауфрихта, секретаря «Керен ѓа-Йесод», Фонда заселения Палестины.
Так начиналась «Баллада о деревьях». Далее решительно, без долгих предисловий следовала сама история. Этот Бейкер учредил в кенийской колонии «Общество людей-деревьев», «men of the trees». Лесничим мистер Бейкер не был, к деревьям его привело религиозное чувство. Он любил огромные, безмолвные, шелестящие растения, то благородно вытянувшиеся высоко вверх, то искривленные в борьбе с неблагоприятными условиями, темно-зеленые хвойные и ярко-зеленые ореховые деревья, эксцентричные смоковницы, стройные пальмы. Больше всего он любил лиственные деревья; при виде их морщинистых стволов, могучих крон, округлых, густых, с множеством сучьев, он мог замереть в молчаливом восторге, соединяя свою душу с душой дерева и участвуя в пронизанном соками бытии растения. И «Общество людей-деревьев» ставило перед собой задачу распространять такие чувства, такое вчувствование в деревья, пробуждать их прежде всего в детях; из живого чувства сама собой рождалась потребность ухаживать за растениями, разводить их, умножать их число. Мистер Бейкер поехал в Палестину с рекомендательным письмом доктору Л. Г. Ауфрихту, присланным из Лондона, и в итоге явился к нему в контору, преисполненный намерения учредить «Общество людей-деревьев» и в Святой земле, где, как ему сказали, есть в этом потребность. И вот он, неуклюжий, костлявый, седой насаждатель, сидел напротив высокого чернявого доктора Ауфрихта, уроженца Праги, и рассказывал о трудностях своего предприятия: он, мол, никаких иллюзий не питает, наоборот, прекрасно понимает, в чем заключается самый слабый пункт. Самый слабый пункт здесь, в Палестине, — это евреи. Арабы — пастуший народ, крестьянский, верно? Им легко внушить чуткость к деревьям и любовь к ним. Евреи же, понимаете, доктор, вот уж почти две тысячи лет живут в городах, от горожан такого не потребуешь, и винить их тем более невозможно. Без трудностей не обойтись, согласны? Австриец доктор Лео Герман Ауфрихт, человек по натуре умный, образованный, ценитель мелких, завуалированных шуток, внимательно слушал, благодарный случаю, который пришел ему на помощь, и готовый немедля им воспользоваться. Мистеру Бейкеру он ответил, что понимает его сомнения, но если тот завтра в это же время зайдет за ним сюда, в контору, то он надеется показать ему кое-что обнадеживающее. Дело было в конце февраля, ранней весной, накануне пятнадцатого числа месяца шват, которое именуется «Новым годом деревьев», так как в этот день вновь начинается движение соков в стволах. Доктор Ауфрихт сел вместе с мистером Бейкером в автомобиль; голубое небо парило над холмами. На удивление много народу стремилось той же дорогой на окраину Иерусалима; прошли благодатные дожди, анемоны уже алели среди зеленой травы и ярких пятен нарциссов. На просторном участке во множестве были приготовлены ямки, и, прежде чем мистер Бейкер успел задать вопрос, послышались музыка барабанов и труб и пение звонких голосов: школьные классы один за другим подходили с зелеными ветвями и венками — мальчики и девочки, малыши и подростки, с учителями и учительницами, а также толпы родителей. Пятнадцатого швата школьники обычно высаживают деревья, приобретенные на средства, которые Национальный фонд [37] целый год собирал среди евреев по всему миру, при этом поют песни и произносят речи — самый веселый праздник для молодежи, которой тоже надо пустить корни и вырасти крепким деревом. Этот праздник известен всем палестинцам, но мистер Бейкер, понятно, слыхом о нем не слыхал, и глаза у него стали прямо как блюдца, когда ему объяснили, что здесь происходит и что это дети еврейских горожан, чье отношение к природе вызывало у него опасения. И он возликовал — сияющий, смеющийся мужчина в открытом автомобиле, он выскочил из машины, хотел быть повсюду, наглядеться не мог на происходящее вокруг, а наутро во время серьезного совещания был готов в результате увиденного действовать сообща с Национальным фондом.