Гилель Бутман - Ленинград – Иерусалим с долгой пересадкой
Мне поручили составить текст письма. Гриша Вертлиб, горячий сторонник этой идеи, составлял второй вариант. Через неделю я прочел ребятам свой текст. Он занял целую ученическую тетрадь: начавши писать, я уже не мог остановиться. В конце письма содержалось требование соблюдать Декларацию Прав человека и разрешить всем советским евреям, желающим этого, выехать в Израиль. Письмо было составлено осторожно и касалось только еврейского аспекта жизни в СССР.
Когда в начале письма шел дифирамбный абзац перевороту в октябре 1917 года, который я совершенно искренне назвал Великой Октябрьской Социалистической Революцией, освободившей еврейский народ от черты оседлости и пятипроцентной нормы при поступлении в высшие учебные заведения, кое-кто покривился: кое-кто раньше меня избавился от догм. В общем же, мое письмо было принято за основу. По поручению ребят Гриша Вертлиб вставил в него несколько мыслей из своего письма, и оно было готово начать путь на Запад. Оно было готово за несколько лет до того, как письмо восемнадцати грузинских евреев, переданное израильским правительством в ООН, разорвало круг молчания вокруг евреев СССР. Задолго до того, как Яша Казаков, действуя таким же путем, добился высылки из Москвы, и не на Дальний Восток, а на Ближний. Это письмо было готово задолго до того, как написание открытых писем стало привычным и перестало кого-либо щекотать. В самой нашей организации с мая 1970 года была создана группа «Алия» по подготовке и написанию открытых писем за границу по вопросам выезда в Израиль. Во главе ее встал Лассаль Каминский, вошедший в комитет в мае 1970 года вместо Соломона Дрейзнера. Но это был уже не тот коленкор. Теперь целая группа «Алия» уже не могла бы добиться того эффекта, которого могло добиться, с моей точки зрения, то самое письмо весной 1967 года.
Но письмо не ушло. Наша организация не была воинской частью. У нас никогда не было единоначалия. Была демократия со всеми ее плюсами и минусами. Одним казалось сомнительным то, что представлялось очевидным другим. Вторая четверка предложила использовать письмо только как заслонку. Это значило – только тогда, когда нависнет опасность ареста за нашу основную деятельность, мы опубликуем письмо за своими подписями и этим, возможно, пресечем аресты. Таким образом, письмо из средства активной борьбы против ассимиляции и за выезд превращалось в средство личной защиты.
Наша четверка не могла согласиться с этим и было решено запросить Израиль. Это было весной 1967 года и это был первый раз, когда мы запрашивали Израиль. Первый, но не последний. Второй раз это будет в апреле 1970 года, за полтора месяца до разгрома. И тогда мы получим ответ. А в первый раз – нет.
Итак, решили запросить Израиль. Но решить легко, а как сделать? Сколько раз мы пытались связаться с какой-нибудь организацией в Израиле, которая интересуется советскими евреями! Туристы приходили и уходили. И в ответ – ни звука.
Однажды удалось поговорить с членом израильской делегации, сопровождавшей министра труда Игала Алона. На лацкане его пиджака значилось «Эфрат», и был он из кибуца Эйн Хашофет. Но и господин Эфрат канул как в воду. Связи не было.
Наша четверка считала, что необходимо дождаться ответа из Израиля. Мы полагали, что если начнем раздавать начинку чемодана и «завалимся», то уже не успеем использовать письмо как активное наступательное оружие, гораздо более сильное, чем все, что лежит в чемодане. Вот почему так долго не открывались на нем запоры.
Шестидневная война поставила точки над «и». Наши парни сражались в песках Синая, а мы сидели сложа руки. Больше ждать мы не могли: запоры на чемодане были сбиты.
Но история с письмом, которое отныне называли «письмом-заслонкой», на этом не закончилась. Весной 1969 года из Риги выпустили вдруг группу активных сионистов. Уезжал Иосиф Хорол, один из сионистов-ревизионистов Риги, в квартире которого я впервые увидел огромный портрет Зеева Жаботинского, открыто висящий на стене. Иосиф увозил с собой и наше письмо-заслонку. Но без подписей. Подписи мы, в порядке перестраховки, должны были послать отдельно. Если Иосиф получит из СССР открытку и в ней будет фраза «Дора родила двойню», он должен будет выписать все числа, упоминаемые в открытке. Это – порядковые номера в списке подписей под письмом-заслонкой. И тогда Иосиф немедленно публикует за границей письмо и подписывает его только теми фамилиями из списка, которые соответствуют порядковым номерам на открытке.
Через месяц Ригу покидал еще один наш знакомый, тоже Иосиф, и тоже херутовец, и тоже хлебнувший лагерей, только не пять лет, как Иосиф Хорол, а все десять, да еще и ссылку. Я собирался провожать Иосифа Янкелевича из Москвы, и через него мы решили передать список с подписями. В последний момент, хотя я и считал это нелепым, Грише Вертлибу поручили зашифровать список. На следующий день он передал мне двойной лист из ученической тетради. Я открыл его и мне стало слегка нехорошо. Обе внутренние страницы были мелко-мелко исписаны цифрами. В фильмах о бдительности советские чекисты всегда ловили шпионов именно с такими шифровками.
Даже везя эту «бумагу» в Москву, я за всю дорогу так и не смог придумать удовлетворительное объяснение для этой «штуки», если меня вдруг возьмут. Когда в международном аэропорту я показал шифровку Иосифу, он побледнел. «Если это очень надо, я возьму, – сказал он, – но ты сам понимаешь…»
Да, я понимал его, старого бейтаровца, шестнадцать лет протрубившего в лагерях и ссылках Урала и Сибири, жившего только мечтой об Израиле. Сейчас наша «филькина грамота» может все превратить в руины. Или через два часа в замке Шенау в Вене или в Управлении КГБ на Лубянке… Было отчего побледнеть. Я быстро сбегал в туалет и вернулся назад спокойный и без «штуки». Все семнадцать фамилий и имен я помнил на память в алфавитном порядке. Профессии запомнить проще простого: почти все – инженеры. Года рождения и адреса придется принести в жертву – до отлета самолета слишком мало времени.
К счастью, у Иосифа большая пачка фотографий – нащелкали во время проводов в Риге. Ищу фото, где было бы семнадцать мужчин сразу. Такого нет. Зато есть два фото, на одном одиннадцать, на другом шесть.
Теперь остается только написать на обороте что-нибудь вроде: «На долгую и добрую память Иосифу в день проводов в Риге». В первом ряду слева направо… И перечислить всех в алфавитном порядке. Женщины на фото тоже есть, им можно дать любые имена – в списке их нет.
Единственное, что может сейчас Иосиф, это взять фотографии. Запомнить что-либо еще он не в силах. Масса мелких поручений от провожающих, таможенные формальности и нервное напряжение делают его недееспособным.
– Все с Симой, – кивает он мне на дочку.
Симе тринадцать лет, но она смышленая. Рожденная в ссылке у Полярного круга, она рано научилась соображать. И у меня с ней контакт. Однажды в рижском трамвае, когда я начал рассказывать семье Янкелевичей анекдоты на идиш, Сима, для которой идиш был родным языком, чуть не выпала из тамбура от хохота – таков был мой идиш. Правда, трамвай в этом месте резко поворачивал.
– Симочка, слушай и запоминай, в Вене скажешь папе: второй – врач, пятый – юрист, тринадцатый электротехник, пятнадцатый – агроном. Остальные – инженеры. Запомнила?
Сима шевелит губами. Затем отвечает: «Да».
Выпито последнее вино. Все встают. Последние поцелуи. Иосиф, Гита, Сима, родители Гиты входят на лестницу. Нас туда уже не пускают. Здесь граница между «живыми и мертвыми». В последний момент Сима сбегает с лестницы и шепчет мне на ухо: «Второй – врач, пятый – юрист, тринадцатый – электротехник, пятнадцатый – агроном».
– Молодец, счастливого пути!
Самолет уходит вверх и на запад. Трудно даже представить, что через день-два они будут Дома. А что готовит нам грядущий день, грядущий год…
Рине Масленковской, которая вначале была ученицей в нашем ульпане, а потом преподавала историю еврейского народа в другом, я объяснил, как писать открытку, если начнутся аресты.
Родила ли Дора двойню – не знаю до сих пор.
11
Были будни, были праздники. Было хорошо на душе и было тошно. И с радостью, и с горем шли в «Еврейский клуб» иди, попросту, на квартиру к Ашеру Бланку, которого звали просто Сашей. Саша жил одиноко и его квартира была и еврейским клубом, и еврейской столовой, и еврейской гостиницей. А он сам – и советчиком, и утешителем, и врачом.
– У нас советская власть – ин дрерд ан орт[5] – ты мне советуешь, я тебе советую. Слушай, что надо делать, – говорил он, выслушав очередного гостя, и наливал в рюмки чего-нибудь для аппетита.
Жил он один, но один никогда не бывал. Как к Мавзолею, в его квартиру текли люди денно и нощно. Однажды к нам с Евой приехали гости из другого города. Мы оставили их ночевать у себя, а сами должны были где-то пристроиться. Я, конечно, пошел к Саше, тем более, что жил он рядом, через пустырь.