Дмитрий Балашов - Дмитрий Донской. Битва за Святую Русь: трилогия
— Мне Олексий в отца место! Понимать должно! Что он в Литву не ездит? Дак плевал я на то! Мне патриаршьи затеи не надобны. Пущай мой владыко у меня и сидит! И неча о том! И Михайлу ял я! Своею волею! Князь я великий на Москве али младень сущий?
— Князь! Князь ты мой светлый, — шептала, радуясь, Евдокия. Ибо и ей, как и всем на Москве, дико было зреть суд над владыкою Алексием, делами, трудами, святостью жизни, самим преклонным возрастом своим заслужившим почет и любовь всего Московского княжества.
Посланцев патриарха Дмитрий принял в большой палате дворца, сидя в золоченом княжеском кресле, с синклитом бояр. Выслушал, свирепо глядя на греков, и, все так же продолжая уничтожать взором того и другого, вдруг вопросил:
— Митрополит Марко от Святые Богородицы из Синайской горы на Русь, милостыни ради, приходил — от вас? Архимандрит Нифонт из монастыря Архангела Михаила, иже в Ерусалиме, паки за милостынею от вас приходил? И с тем серебром стал на патриаршество Ерусалимское!
А к архиепископу Новгородскому, владыке Алексею, в Новгород Великий от вас Киприан посылал, мол: «Благословил мя вселенский патриарх Филофей митрополитом на Киев и на всю Русскую землю»? Како же возможно при живом митрополите русском иного поставляти на престол? И при прадедах не было того! — выкликнул он с силою. — А мы, великий князь, владыкою Олексеем премного довольны и иного не хощем никого. Так и передайте патриарху от меня, а о другом каком нестроении пущай бояре глаголют!
Намек на милостыню — беднеющая патриархия все больше и больше зависела от московских даров — был слишком ясен. Как и то, что московский князь отнюдь не собирался отдавать Новгород Великий Литве.
Позже, летом, когда Новгородского архиепископа Алексея согнали было со стола (он в те поры «своею волею» ушел в монастырь на Деревянице), владыка Алексий сам вызывал соименника в Москву, утешал, укреплял и во главе с посольством новгородцев, хлопотавших за своего владыку вновь послал на архиепископскую кафедру.
Но это было потом, позже, в августе. И гордая отповедь новгородского владыки Киприану: «Иди к великому князю на Москву, и аще тя приимет митрополитом на Русь, то и нам еси будешь митрополит», — строгая эта отповедь не последнюю поимела «притчину» в позднейшей поддержке новгородского владыки митрополитом Алексием, как и в возвращении оного на архиепископский стол.
Греки воротились с княжеского приема к Богоявлению словно побитые псы. Пердикка долго охал и ахал, потом присмирел, а вечером, после монастырской бани «на сорока травах», прожаренный до костей и почти излеченный от застуды, совсем отмяк и без понуды со стороны Дакиана пожелал составить совокупную грамоту патриарху, в коей отвергались все ранее возводимые на Алексия хулы и утверждалось, что после «сугубого рассмотрения признано»… «и паки, и паки»… Не забыли они упомянуть и о согласном мнении москвичей в пользу Алексия. Так что не токмо великий князь, но, как знать, быть может, и та старуха, что ночною порой припадала к стопам Дакиана, сыграла свою роль в оправдании того, кто в эти тяжелые для него дни ждал исхода суда, готовясь к худшему, и, токмо уже узнавши мнение князя, а также извещенный о решении патриарших посланцев, горячо благодарил Господа, ниспославшего ему таковое утешение пред закатом многотрудной и не всегда праведной жизни, отданной малым сим по слову: «Никто же большей жертвы не имет, аще отдавший душу за други своя».
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ
В молодости все кажет легко. Усталость от целодневной скачки сваливает после одной ночи полудремы у костра и миски сытного, пахнущего дымом варева. А с зарания вновь искристый, напоенный солнцем снег, озорной ветер, леденящий лицо, синее небо и с холма долгая змея муравьиной чередою тянущихся конных ратей с обозами. Хорошо! Иван подкидывает легкое копье, ловит, едва не уронив, краснеет сам перед собою, пробует саблю. Отцовская бронь в тороках, отцовская сабля уже не гнетет руку к земле, как недавно еще, и он с упоением рубит воздух и сносит косым ударом вершинки розовых глупых березок, выбежавших прямо к дороге, на глядень.
Раза два, не более, удалось увидеть Боброка, и то издали. Воевода проскакивал на крупном гнедом жеребце, осанисто и плотно держась в седле, за ним скакала свита, и Иван, шедший в поход простым ратником, с единым слугою, молодым парнем из островских мужиков, и одним поводным конем, горько завидовал тогда тем, кто имел право скакать вослед воеводе и исполнять его поручения.
Не знали и не ведали простые ратники всей непростой подоплеки этого похода. Ни долгих переговоров с нижегородцами, ни посольств в Орду, ни дум, ни сомнений, ни грызни боярской. Не знали, что Боброк сурово и сразу потребовал от Дмитрия единоначалия, и великий князь, пофыркав и подумав, уступил. Почему, в свою очередь, Дмитрий Константиныч Суздальский, пославший в поход с полками сыновей — Ивана и Василия Кирдяпу, сам и не выступил, как собирался допрежь, невместно показалось подчиниться кому-то, хоть и княжеского роду Боброк, а — все-таки!.. И — к лучшему! Все слагалось к лучшему в этом походе, первой пробе сил, первом, еще отдаленном состязании перед грядущим и пока не ведомым никому Куликовым полем.
Ивана не щадили, как когда-то, уже не маленький! Старики в походе, как водится, выезжают на молодых. Вечером — «принеси воды!», «выводи лошадей!», «наруби хвороста для костра, да поживее!». Иное спихнешь на молодшего, Гаврилу (парень из Острового попался старательный, хоть и неважный ездок. Сам признался, что верхом в седле, почитай, никогда и не езживал. Все больше охлюпкою али в санях), иное спихнешь, а другого и спихнуть некак! В дозор за себя не пошлешь, да и прикажет какое дело боярин — тащи кленовое окованное ведро с водою — скачи опрометью сам, а не перекладывай на слугу!
В малой ватаге ратных свои зазнобы и трудности. Измученные, спавшие с лица кмети спят. Старшой тычет Ивана под бок рокоятью плети:
— Федоров! Твой черед в дозор!
Ванята встает, шатаясь, скоса смотрит на раскинувшегося, храпящего парня: жаль будить! Решительно закидывает Гаврилу своей попоной. На улице пробирает дрожь. Холод* темень. Звездный полог придавил мерзлую землю, и только чуть-чуть серо-голубой зеленью яснеет край неба. Кони тоже издрогли, жеребец недовольно прихватывает большими зубами рукав Иванова зипуна.
— Балуй!
Чуя истому во всем, словно избитом, теле, Ванята неуклюже взваливается в промороженное седло. Так и есть! Не затянул толком подпругу. Седло съезжает. Ванята спрыгивает, качнувшись в стремени, ругнувшись и руганью прогоняя сон, затягивает туже, упираясь ногою, подпружный ремень, тычет носком сапога в брюхо коню. Наконец все содеял по-годному. Застава уже на конях, ждет. С облегчением — старшой хошь не материт! — Ванята вдругорядь всаживается в седло. Дрожь пробирает и пробирает. Старшой, цыкнув сквозь зубы долгим плевком, трогает в рысь. Кони идут все плавнее, тело разогревается, да и от спины, от шеи коня идет спасительное тепло, и Ванята украдом греет на шее коня озябшие пальцы, смаргивает последние капли сна, пытается пронзить глазом окрестную темень. Он не понимает, куда они рысят и зачем, а теперь, ночью, не хочет и прошать, так устал за день, и только одно ведает: Боброк повелел!
Скоро въехали в лес, серебряный, молчаливый, и поскакали, следя, как синеют верхушки осеребренных сосен, как над лохматою резьбою бора начинает яснеть и яснеть небо, отделяясь и уходя ввысь. Кони перешли в скок. Ванята едва не съехал, задремавши, с седла. Дернул головою, плотнее вдел ногу в стремя, выпрямил стан, откидываясь назад.
Ровный скок коня бодрил и завораживал. Скоро выскакали на бугор. Уже сильно осветлело, и даль простерлась впереди, лесная, холмистая, как и на родине. Все не кончалась и не кончалась даже и тут, за Окою, Русская земля!
Объявили привал. Стали спешиваться. Кони тяжело дышали, поводя боками. Скоро наспех измысленный маленький костерок заплясал, сам удивляясь своей дерзости. Ратники снимали рукавицы, грели руки.
Рыжий Дегша сказывал, верно продолжая давешнюю прерванную толковню, как они ходили толпою к Богоявлению, вызывали греков, кричали: «Не отдадим нашего батьку!»
— А греки чего?
— А, лопочут не по-нашему! А то и русским языком молвят, благословляли даже… Теперь-то смех, а поначалу сильно огорчилась Москва. Наши-то робяты грозились в оружии прийтить на монастырский двор, да игумен удержал…
Рассказчик замолк не докончив. Старшой внимательно смотрел вдаль, сощурясь и прикрыв глаза лодочкой ладони. Лица разом острожели. Но вот старшой отмахнул рукою — попритчилось!
— Почто таково далеко отсылают-то? — снедовольничал Сысой.
Старшой сплюнул, спросил лениво:
— А ты хошь, чтобы нас на ночлеге татары, што кур, вырезали? Ушкуйников тех, с Прокопом, так и взяли, бают! В Хази-Таракане перепились вси, караулов и тех не выставили! Дуром погинули мужики. Идем на Булгары, а ну как Мамай подойдет с изгонною ратью? То-то, дурья твоя голова!