Наталья Павлищева - Злая Москва. От Юрия Долгорукого до Батыева нашествия (сборник)
Племяннику открылась истина, что время искрометно и немилосердно. Он решил не тратить свою жизнь на нелепицы, уразумел, как много нужно сделать при жизни, дабы в старости было спокойно на душе, осознал, что один человек, будь он хоть семи пядей во лбу, ничего путного не сотворит, и только вместе с миром можно и насытиться, и от лихих людей уберечься, и своих детей поставить на ноги.
Даже сейчас Оницифору не сиделось на месте. Он то шевелил ногой, то смахивал с лица дождевые капли, то оправлял свитку, то приглаживал широкой и мозолистой ладонью влажные волосы.
– Говорил я тебе: давай клеть повыше и шире срубим, – сказал он, чувствуя себя в тесной клети неловко, и от обиды за то, что его дядя, такой незаурядный, вынужден томиться в тесноте.
Василько улыбнулся, вспомнив былые споры с племянником, и полушутя-полусерьезно махнул на него рукой. Мол, не время сейчас глаголать о пустом.
– И храм Божий давно нужно было поставить. А то срам-то какой! Уже на Москве о том судачат, да с осуждением, – никак не мог угомониться Оницифор.
– Храм – дело пригожее, святое. Но кто ставить его будет? Мне с товарищами такой воз не поднять. И серебро на такое богоугодное дело надобно. А у меня куны не задерживаются.
– Да всем миром поставим!
– Всем миром нужно свою землю беречь да украшать ее! – в запале рек Василько. – Не о том сейчас думать пригоже. Какой здесь храм, когда татарин на дворе?
Оницифор подумал, что своим упреком огорчил дядю, и виновато опустил очи. Он продолжал, как в былые времена, относиться к дяде с юношеской восторженностью и благоговением. Не только потому, что считал себя обязанным почитать его вместо сгинувших в Москве отца и матери, но и потому, что на всю жизнь запомнил то радостное состояние проснувшейся надежды, которое охватило его, когда он услышал зычный глас Василька на забитом татарами московском Подоле.
– На Москве великое неустроение! – торопливо поведал он, желая объяснить, какая причина заставила его пренебречь запретом дяди. – Христиане всполошились. Великие неправды в граде творятся! Татарский посол у тебя сидит, а корм для него и его псов, – он на миг запнулся, так как Василько приложил палец к губам и показал очами на дверь, и продолжил свой рассказ уже не таким запальчивым тоном, – собирают не с именитых людей, а с посадских. Еще велено давать послу дани тяжкие, какие ранее не давали. А именитые, собаки, разбросали те дани не по силе, а поровну. Народишко вот-вот вспыхнет… Вчера пришли ко мне многие люди и давай с порога просить меня: «Сходи-де к старцу Вассиану, пусть он попечалуется о животах наших, попросит у ордынского посла ослабы. А не то придется нам собственными детьми расплачиваться». А иные, – Оницифор подался всем телом в сторону Василька, молвил приглушенно, – которые в Кремнике сидят, на тебя клепают. Это-де из-за старца Вассиана мы нужду терпим, это к нему понаехали татары. Ты бы, дядя, попросил у татар об ослабе. Совсем посадские люди помешались от такой беды.
Оницифор пытливо посмотрел на дядю, затем хлопнул себя по колену и принялся отряхивать испачканные ноговицы, приговаривая:
– Где же это я так угваздался? Ох ты, мать честная!
– Если у тебя только такая просьбишка, – начал Василько, задумчиво поглядывая на противоположную стену клети и поморщившись от того, что звуки, издаваемые Оницифором, мешали ему сосредоточиться, – то я сумею утешить христиан. Хотя, – на его лице отразилось сомнение, – нечто можно татарину верить. Сулил мне посол за исцеление златые горы, а как расплачиваться будет, не знаю. Ты завтра скажи добрым людям, что я их нужду ведаю и у посла ослабы для них просить буду. – Он хитро ухмыльнулся и спросил: – А если дани и корма люди наместника собирают не столько по воле посла, сколько для своих животов, татарином прикрывшись? А?
Оницифор изумленно округлил глаза.
– То-то, – назидательно сказал Василько. – Там, где сильные, все может быть! Их злогорькое времечко ничему не научило. Ну, Бог с ними. Буду я просить ослабу христианам.
Глава 97
Оницифор, донельзя довольный, что исполнил просьбу посадских людей, засобирался в Москву. Но дядя остановил его.
– Куда ты? Все тебе не терпится, все торопишься на свою голову… Ты где находишься? Если себя не жаль, помысли о жене и чадах! – пенял он заматеревшему племяннику.
Василько был удручен не только легкомыслием племянника, но и собой. «Как я мог похвалиться Оницифору, что вхож к татарам? Как разверзлись мои уста, когда я обещал выпросить у татар ослабу для москвичей? Сколько раз учил меня Господь, сколько раз одергивал… Недаром глаголют: горбатого могила исправит!» – он едва слышно выругался, удивив и озадачив племянника.
– Мне завтра непременно нужно быть в Москве, – стал оправдываться Оницифор. Василько подвинулся к краю стола, над которым висела икона, приподнялся и извлек спрятанную за образом бересту.
– Переждешь у меня до вечера, – беспрекословно молвил он глухим и отстраненным голосом, садясь на скамью, – а там видно будет. После ужина сгадаем, как тебе уйти от татар, а пока читай! – наказал Василько, передавая Оницифору бересту.
Оницифор читал бересту вслух, часто запинаясь, комкая и перевирая слова. До него не сразу дошел смысл написанного; он, замолчав, еще некоторое время шевелил губами, тупо уставившись в бересту. «Зачем дядя заставляет меня читать? – недоумевал он, стесняясь прямо спросить. – Страсти-то какие…»
– А где тело-то? – спросил он, стараясь придать лицу глубокомысленное выражение.
– Перед тобой, – тихо произнес Василько.
Оницифор изумленно поводил очами и, не увидя ничего, кроме стены напротив, дощатого стола, на котором лежали береста и книга, вопросительно посмотрел на Василька, как бы спрашивая: «Здесь нет тела… может, оно тебе показалось?»
– Вот оно, перед тобой, – сквозь зубы сказал Василько, затем не выдержал, сорвался, закричал: – Я!.. Я! – и несколько раз ударил себя в грудь.
– Так ты… живой, – едва сумел вымолвить потрясенный Оницифор.
– Сегодня – живой, а завтра в животе не станет, – бесстрастно сказал Василько, глядя отрешенно на середину стола.
Оницифор совсем растерялся. Его крупное овальное лицо приняло такое недоуменное выражение, что Василько улыбнулся.
– Татары завтра живота лишат, – объяснил он так просто, словно говорил не о себе, а каком-то стороннем человеке.
– За что они тебя?
– Им была бы шея, а сабля всегда найдется. Так ты уразумел, как с моим телом поступить? – строго спросил Василько.
– В лес отнести? – переспросил Оницифор. Только теперь до него дошло, что дядя просит отнести в лес именно свое тело и что он уверен в своей скорой погибели. Он бросил на Василька шальной взгляд, руки его суматошно задергались, словно силились поймать незримое насекомое. Он сделал глотательное движение, отчего едва приметный кадык содрогнулся.
Все в нем было так бесхитростно и естественно, что Василько приметил на его лице черты, напомнившие ему мать и сестру, и волна нежности, жалости и печали растрогала его. Он наклонил голову, пряча повлажневшие очи. В клети установилась тишина. Со двора все так же слышался равномерный и нудный шум дождя.
«Что с ним произошло?» – недоумевал Оницифор, глядя, как разбегаются и сжимаются буквы на бересте. Услышанное было так не по сердцу Оницифору, так сильно обнажало глубоко хранимые в душе чувства, что он и не нашелся, что ответить.
– Ты моим старцам передай: наказал-де Вассиан сделать так, как на бересте прописано, и грозился, что если не послушаются, то примут грех велик, – услышал он голос Василька.
– Да как мне на такое решиться! – внезапно взорвался Оницифор. – Отцу, матери, сестре последнюю честь не воздал, даже костей их не нашел! И с тобой такое же…
– На все воля Божья, – примирительно сказал Василько. – Не один ты такой, многие своих сродственников не смогли земле предать. Тебе не о том думать нужно, а как чад вырастить, душу сберечь, землю нашу поднять. Думается мне, что большой срок тебе отпущен на белом свете и тяжек будет твой путь, но не тягостен. Береги душу свою, чтобы под старость… не мучиться бессонными ночами, чад своих воспитывай в строгости, жену люби, но не давай ей власти над собой, татар остерегайся, но знай: придет время, когда наша сила переломит, людей жалей, добрых людей поболее будет, чем злых. А обо мне не печалься, – добавил он устало, – грешен я, грешен! Много по младости и глупости душ погубил, много негожего содеял. Потому и отдаю свое тело на растерзание.
– Так давай убежим, – предложил Оницифор. – Мы и не в таких переделках бывали.
– На все воля Божья, – не тотчас уклончиво рек Василько.
Дядя и племянник еще некоторое время поспорили. В конце концов Оницифор согласился исполнить волю дяди. Он почувствовал себя так, как будто получил благословение от матери и отца.
Василько поднялся, показывая, что собирается покинуть клеть. Оницифор тоже встал и вышел из-за стола. Василько спрятал бересту за пазуху и молвил, что хочет положить ее в потаенное, известное Оницифору и старцам место.