Морис Симашко - Семирамида
Ровное золотое сияние стояло в храме. Не сводя глаз с креста, она громко, четко выговаривала слова. Слух ее был неспособен к музыке, но некий высший такт ощущала она в плавном чередовании звуков…
— Все одна церковь Христова, и мелко бы делиться между собой. Что по мысли Лютера патер лишь есть толкователь писания, тогда как по греческой вере иерей сам осиян той или иной частью благодати божьей, так это зависит от сущности и манеры жизни в означенной стране света. Блеском и сиянием куполов пленял второй Рим, именуемый Византией, многочисленные народы восточные, кои издревле привыкли к тому от своих самовластных владык. Оттого избрал святой Владимир Киевский эту веру из трех предложенных ему, что пышностью да торжеством службы утяжеляла державную руку. У многоопытных народов вера тяготеет к разуму, здесь же больше чувства и дух, в том лишь разница!
Так сказал в первый урок по ее выздоровлению отец Симон Тодорский. Умные, всенонимающие глаза его были так же печальны, как у пастора Моклера. Потом, уже уйдя от урока, говорил он пониженным голосом, что даже и магометанская вера имеет свое цивилизующее начало, ибо подходит к образу жизни тех народов, кои одним лишь нерассудительным божьим страхом укротить возможно, и где человек вовсе не присутствует в расчете. Потому и позволил бог таковую разность веры, что видит неодинаковость людей. Все же вместе рано или поздно придет к единству и спасению, за что и страдал на кресте сын божий.
Отцу она писала в Штеттин: «Светлейший князь! Осмеливаюсь писать Вашей светлости, чтоб попросить у Вас согласия на намерение ея императорского величества относительно меня… Так как я не нахожу почти никакого различия между верою греческою и лютеранскою, то я решилась — сообразуясь с милостивыми инструкциями Вашей светлости — переменить религию и пришлю Вам с первою же почтою мое исповедание веры…»
И снова показалось, что замедлилось движение: как будто сани в лёте наткнулись на препятствие. Она искренне улыбнулась эйтинскому мальчику — своему будущему мужу, и тот не отходил от нее. Вместе сидели они на окне прицарских келий Троице-Сергиевой обители и болтали ногами. Великий князь неровными зубами разгрызал орешки и прятал незаметно скорлупу в дыру у решетки…
Императрица но обету шла сюда пешком из Москвы. Ровный гул колоколов стоил в воздухе, наполняя каменные стены, деревья, траву, каждую частицу всего живого и неживого вокруг. Гремели земля и небо, отдаваясь разнотонным звоном в ближних и дальних городах и селениях, в полях и лесах этой земли. На версту стояли монахи с черными, изможденными постом лицами. Золото сияло, открытое солнцу, со всего собора, вышедшего навстречу во главе с архимандритом, с облачений и хоругвей, с занявших все небо куполов и крестов. Сверкающий строй лейб-компании знаменовал земной порядок.
Едва ступив в обитель и помолившись, императрица скорым шагом прошла к себе. Через десять минут она сама явилась к ним и, слова не сказав, позвала к себе княгиню Ангальт-Цербстскую. Мать ушла за ней с недоуменным видом и два часа уже не выходила оттуда. Они ждали на окне в переходе…
Началось с болезни, когда мать не заходила к ней, боясь оспы. И еще была ткань на платье: голубая с серебряным отливом, что подарил ей при отъезде из Цербста ее дядя. Мать со вниманием рассматривала эту ткань. И в дороге, когда просушивали вещи, подолгу держала ее в руках. Потом, уже в Москве, прислала к ней свою камер-фрау забрать эту ткань. Она велела сказать матери, что слушается, но ткань ей очень дорога как память о дяде. Но мать забрала ткань, а она плакала. О том сразу зашептались, качая головами. В тот же самый день императрица прислала ей много дорогих и прекрасных тканей, а одна из них была точно такая же — голубая с серебром…
Однако во всем, что делалось вокруг нее, было что-то другое, более значительное. В одном человеке это сошлось. Его она увидела сразу, среди сотен людей при большом бале, который устраивала императрица. Придворные вдруг переменили позы. Так или иначе все они повернулись к двери, громкие голоса притихли. Незначительного вида человек с сжатыми, почти не видными губами шел среди толпы, не останавливаясь и не отвечая на поклоны, только глядя в ответ твердым взглядом. Она улыбнулась ему, и он тоже посмотрел. Ни одна черта не дрогнула в его лице. Лишь на мгновение что-то открылось в нем, когда она обратила взгляд на овальный, с бриллиантами, портрет посредине его груди. Набухшее, сведенное яростью лицо со щеткой усов и гневными выпуклыми глазами было там точно такое, как на стене дворца в Петербурге.
Не спрашивая ни у кого, знала она, что это и есть вице-канцлер. Тот самый, о котором говорили матери маркиз де ла Шетарди и посол великого короля Мардефельд. Здесь уже швед Брюммер рассказывал, что господин Бестужев Рюмин открыто ликовал по поводу ее смертельной болезни, желая заменить ее дочерью короля Августа.
— Я слышала что-то и о принцессе Дармштадтской, — заметила тогда мать на слова Брюммера.
Тот закашлял, замахал рукой:
— Всё интриги этого ненавистника, что хочет тень покласть на благородных людей. Никто даже не предполагал о том!
Еще раз встречалась она с вице-канцлером в комнатах императрицы накануне похода той в Троице-Сергиеву пустынь. Он опять с холодной внимательностью посмотрел на нее и не ответил на улыбку…
Дверь от императрицы с треском отворилась так, что они вздрогнули. Великий князь застыл с ореховой скорлупой в руках. Держась за голову, выскочил оттуда высокорослый граф Лесток. Как видно, он ударился о притолоку низкой монастырекой двери и шел, ничего не замечая. Однако, пробежав мимо, он вдруг услышал смех великого князя и вернулся.
— Вижу, что веселитесь… Только ваша радость преждевременна. — Лесток повернулся к ней. — А вам с матушкой надлежит укладываться и ехать домой!
Они остались одни.
— Если в чем-то виновата ваша матушка, то не вы, — сказал успокоительно энтинский мальчик, комкая в кулаке скорлупу от орехов.
— Мой долг — следовать за матушкой и исполнять ее волю! — твердо ответила она.
И тут снова раскрылась дверь. Вышла императрица со сведенными бровями. В глазах ее стояло бешенство, — то самое, что едва прикрыто было на портрете великого царя. За ней шла мать с красным заплаканным лицом. Великий князь съехал с окна, роняя скорлупу. Она тоже начала слезать, неловко путаясь в платье, и чуть не упала. И тогда через бешенство в синих глазах прорвалось веселье. Императрица громко засмеялась, вдруг подбежала, обняла и поцеловала ее.
— Ничего, не бойсь! — сказала она по-русски и ушла скорым шагом.
Мать торопливо понравилась у поясного зеркальца и, не взглянув на них, поспешила следом.
— …И В ДУХА СВЯТАГО, ГОСПОДА, ЖИВОТВОРЯЩАГО, ИЖЕ ОТ ОТЦА ИСХОДЯЩЕГО, ИЖЕ СО ОТЦЕМ И СЫНОМ СПОКЛОНЯЕМА И ССЛАВИМА, ГЛАГОЛОВШАГО ПРОРОКИ. ВО ЕДИНУ СВЯТУЮ, СОБОРНУЮ И АПОСТОЛЬСКУЮ ЦЕРКОВЬ, ИСПОВЕДУЮ ЕДИНО КРЕЩЕНИЕ ВО ОСТАВЛЕНИЕ ГРЕХОВ. ЧАЮ ВОСКРЕСЕНИЯ МЕРТВЫХ, И ЖИЗНИ БУДУЩАГО ВЕКА, АМИНЬ.
Нет, ни одной заминки не допустила она. И заготовленные ответы произнесла ровным, высоким голосом. Потом поцеловала крест и повернулась к собору. Будто прорисованы в густом золотом свечении, виделись лица людей. В алом платье и с одной лишь лентой в волосах она смотрела не туда. Вдали, меж рядами колонн, стояли распахнутые ворота храма. Неисчислимое количество народа наполняло землю во все стороны, до самого края. А прямо напротив, ясно видимая в синем небе, стояла большая яркая звезда…
Менгденское пророчество сбывалось.
… БЛАГОВЕРНЫЯ ЕКАТЕРИНЫ АЛЕКСЕЕВНЫ!
Это ее имя, потому что она… русская. Теплые слезы императрицы остались на ее лице. Синие с таинкой бешенства глаза глядели на нее с восторгом. Высочайше пожалован ей был переносный складной алтарь. На темной кипарисовой доске густым золотом обложены были лики: Бога-Отца, Сына и Духа Святого. Дух был с неким блеском в глазах и голубиным крылом за плечами…
Без сил лежала она на спине, слушая гром нескончаемого торжества. И все не могла уловить название тому, что было в глазах молодого гвардейца в лесу. Волосы, падавшие на сторону, лишь оттеняли суть. Она явно виделась у ангела с крыльями на складне. В синих глазах императрицы угадывался этот особенный блеск. В немецком языке и во французских переливах Бабетты не было ему определения. Оно прямо было связано с неистовым вихрем, что подхватил ее в том лесу и понес через равнины, города, смертельную болезнь и перемену веры к яркой звезде, посредине дня ставшей в небе…
IIОт медного грому ломило в ушах. Лишь привычные галки да голуби привзлетали от сада и снова садились на потертые зубцы кремля. С Охотного ряду тянуло убойной падалью. Когда ветер менялся, из Замоскворечья приносило запахи мытых овчин, навозной прели и еще чего-то такого, чем пахло только здесь. Нигде больше в мире не было такого запаху. Помнилось, как у государя топорщились усы да вздрагивали ноздри, когда подъезжали к Москве. И по приезду сразу бил в ухо, что плохо отхожие места тут чистят. Только запах не проходил.