Валерий Поволяев - Жизнь и смерть генерала Корнилова
— Хорошо! — фыркнул он, вспушил тёмные усы и снова зачерпнул в пригоршню воды.
Край горы, запечатавший ущелье, зажёгся ровным розовым светом; тёмное неровное небо, истыканное дырками, оставшимися после звёзд, зашевелилось, попробовало тяжестью своей придавить невидимое солнце, спихнуть его в мрак ещё не проснувшегося ущелья, смешать с холодом, с мёрзлой землёй, с водой стылой речки, по берегам обмётанной ледяным кружевом, но сколько ни пыжилось, ни кряхтело, — не справилось: свет одолел тьму.
Через сорок минут, когда окончательно развиднелось, маленький отряд двинулся дальше. Керим успел волчьи шкуры и мукой обработать, и присолить, и, чтобы уцелел, не поломался мех, уложить их потщательнее в хурджуне. Настроение у него было приподнятым.
А вот Мамат, наоборот, выглядел усталым.
— Что-нибудь случилось, Мамат? — спросил капитан.
Тот отрицательно мотнул головой.
— Всё в порядке, господин!
Через сутки отряд Корнилова заблудился.
Шли по пескам, с одного безликого, схожего с огромной океанской волной бархана перебирались на другой, потом на третий, на четвёртый и пятый, на макушках этих сыпучих валов останавливались, смотрели по сторонам — не засечёт ли глаз что-нибудь приметное, — но кругом простиралась вспененная неровная желтизна, зацепиться не за что было, кони соскальзывали с макушек барханов и шли дальше.
Небо было закрыто наволочью — эта невесомая, но очень плотная дерюга наползла стремительно, укутала толстым грязным слоем и звёзды, и высокие светящиеся облака, и синь гигантского полога с его планетами — сориентироваться было не по чему... Ни земных меток не было видно, ни небесных.
Мрачный Мамат сделался чёрным, как туча, лицо у него потяжелело, обрело незнакомое выражение, весёлый Керим угас, стал сухим, как гриб по осени, на лоб и щёки наползли старческие морщины: он знал, что по пустыне можно бродить месяцами и не встретить ни одного человека.
Вода, которая была у них с собой, кончилась — даже глазом моргнуть не успели, как фляжки у всех оказались пустыми. Керим озабоченно крутил головой:
— Это моя вина, господин.
— Ты не виноват, Керим, — успокаивающе произносил капитан.
— Что такое пустыня, я знаю, — голос Керима делался горестным, — я должен был всё предусмотреть. Пустыня, она ведь водит человека, будто колдунья, по барханам, иногда заставляет его часами крутиться вокруг одного и того же бархана, выдавливает из него последние силы, выжаривает тело — в человеке не остаётся ни капли влаги, даже кровь, и та становится сухой, жара выпаривает из черепа мозги... Пустыня может до смерти заводить любого...
Речи у Керима были долгими, от расстройства у него даже подрагивали губы, а под глазами, как у кобры, высветливались «очки».
Корнилов слушал Керима не перебивая, потом, когда тот умолкал, произносил глуховатым бесстрастным голосом:
— Я тоже виноват в том, что произошло, Керим.
Во время одного из таких разговоров Керим уселся на песок, качнулся по-змеиному в одну сторону, потом в другую, замер, снова качнулся. Послышалась заунывная длинная песня, мелодия её была непонятна, она ускользала, слух не мог зацепить её целиком, у этой мелодии, казалось, не было ни начала, ни конца, не было и продолжения, вот ведь как. Корнилов никогда не слышал этой колдовской песни и тихонько отошёл от Керима в сторону — не хотел мешать ему.
Мамат тоже отошёл, нырнул за бархан и словно пропал. Корнилов сел на песок. У самых его ног был виден длинный струящийся след, будто прополз гигантский червяк, переместился из одной норы в другую, в некоторых местах червяк спетливался, оставлял в песке выдавлины, отталкивался от тверди и делал швырок вперёд. Корнилов измерил пальцами след.
Это был след змеи. Проползла гадина крупная, толстая, не менее метра длинной, сильная. Самая опасная змея в здешних местах — гюрза. Очень подлая, налетает внезапно, зубы у неё сильные, легко прокусывают сапог. Солдаты из корпуса пограничной стражи весной на сапоги натягивают войлочные чуни. Вот войлок змея не берёт — не научилась ещё брать.
Капитан снова измерил пальцами змеиный след, пробормотал неверяще:
— Странно, странно... Все змеи сейчас должны находиться в спячке. Или гады почувствовали приближение весны и стали просыпаться? Не должны. Время для этого неурочное.
Он огляделся. След вёл на макушку бархана и там обрывался. Скоро наступит самое лютое и самое сладкое время для змей — весна. Весна у гадов — пора любви. Через пару месяцев эти барханы покроются яркой зеленью, цветами, заблагоухают, всё здесь изменится.
Но цветение будет недолгим — неделю, десять дней, максимум две недели. А потом словно бы злой волшебник пробежится по песку, затопчет всё — ничего здесь не останется, даже следов былой красоты. Цветы опадут, растения с корнем повыдирает ветер, райские бабочки погибнут, везде будет царить лишь песок — унылый, жёлтый, не имеющий краёв, вгоняющий в оторопь.
Корнилов оглянулся. Керим, сидя на песке, продолжал раскачиваться из стороны в сторону — движения его были размеренными, пластичными, он продолжал петь — тянул всё ту же колдовскую мелодию, тревожную, заунывную. Корнилов поднял голову, вгляделся в небо — ни одной зацепки на плотном ватном пологе, ни одного рыхлого места, ни одного осветлённого пятна: одеяло было толстое, ничего за ним не разглядеть.
Если бы были видны звёзды, то по ним можно было бы сориентироваться, определить, где север, где юг, и двинуться к русской границе, но небо было слепым — ничего в нём не разобрать.
Хотелось пить. Корнилов сглотнул слюну — глотки были пустыми, горло обдало болью, будто обожгло чем, в следующее мгновение боль исчезла, горло омертвело, и Корнилов устало опустил голову.
На глаза ему вновь попался след змеи — широкий, с тяжёлыми выдавлинами в плотном тёмном песке, извивающийся. Где-то недалеко у этой не ко времени проснувшейся гадины — гнездо. Корнилов повозил во рту из стороны в сторону языком, сжал губы. Губы были твёрдыми, в жёстких одеревеневших скрутках кожи. Скоро из-под этих скруток потечёт кровь.
Корнилов расстелил на песке кошму, лёг на один её край, вторым краем накрылся и забылся в прозрачном, очень непрочном сне.
В снах своих он очень часто видел дом, в котором жил на Зайсане. Дом в Каркаралинской — станице, расположенной у подножия синих гор, где Корнилов родился, — ему совсем не снился, а вот зайсанский дом снился часто — большой, угрюмый, со сверчками, вольготно чувствующими себя в расщелинах потрескавшегося, сколоченного из плохо просушенных досок потолка. Сверчки зайсанские были голосистыми, много голосистее каркаралинских, и главное — умели петь по-разному, этаким разноголосым, но очень слаженным оркестром, где у каждого сверчка была своя партия...
Получалось очень громко и мелодично.
Мимо станицы проходил большой почтовый тракт из Павлодара на север, летом с визгом, роняя на землю пену и отборный ямщицкий мат, взбивая пыль на сухой дороге, проносились стремительные тройки, иногда их охраняли солдаты с ружьями и станичники, провожая охраняемый воз завистливыми глазами, произносили уважительно:
— С грузом золота поехала повозка... К самому царю.
Как-то летом на окраине станины волостные чиновники установили полосатый столб, на котором было написано: «До Санкт-Петербурга — 4209 вёрст, до Москвы — 3425 вёрст, до Омска — 720 вёрст». На столб этот очень любили мочиться станичные собаки, из-за чего он сгнил раньше времени.
Каркаралинская считалась крупной станицей — жило в ней сто двадцать семей, имелись три кузницы, приходское училище, кожевенный завод, водяная мельница, винный склад, церковь, почтовая станция и роскошное питейное заведение, в котором каркаралинские мужики оставили столько денег, что если их сложить вместе, то наверняка можно было бы построить такой город, как Омск.
Хоть и далеко стояли друг от друга в здешних краях казачьи станицы, хоть и мало было в них казаков — всё больше инородцы, кыргызы с текинцами и казахскими баями, а на войну здешнее войско выставляло девять полновесных конных полков. Корнилов до сих пор помнил рассказы степенных сивоусых каркаралинских дедов о Кокандском походе, о штурме Андижана и Хаккихавата, о стычках на Джамских дорогах. На Зайсане таких стариков уже не было, да и народу тут жило много меньше, чем предполагалось по рассказам Егорки Корнилова. В церковно-приходскую школу, например, еле-еле наскребали детишек для занятий, а в Каркаралинке дети сами бежали в школу, битком набивались в помещения частного дома, где их учил уму-разуму лысый «пигагог» с линейкой в руках.
Щёлкал он этой линейкой ребят по поводу и без повода, только лбы розовели от ударов, хотя Лаврухе Корнилову, например, доставалось редко — он был прилежным учеником. С одинаковым усердием он изучал арифметику и грамоту, основы истории, географии и русской литературы, Закон Божий и занимался гимнастикой — эти предметы были положены по программе церковно-приходских школ, отец одобрял Лаврухино усердие, даже гладил его по голове: