Валерий Полуйко - Лета 7071
Марья лежала на шелковых подушках — голая, разметнувшаяся, изнемогшая от беременности… Черные, воспаленные глаза зло метались в глазницах. С нетерпением ждала Марья, когда мамки оботрут ее влажными рушниками. Она уже не ходила в баню — была тяжела.
В спальне стоял розовый полумрак. Сквозь слюдяные окошки пробивался розовый свет, похожий на дым от кадильниц. Свет висел легким пологом, не касаясь ни стен, ни пола, ни потолка, отчего спальня казалась похожей на глубокий темный колодец.
Закусив губу, Марья изнывала от нетерпения. Мамки неслышно, как тени, двигались по спальне, плескались водой, хлопали мокрыми рушниками, перешептывались…
— Алена!.. — плаксиво и зло вскликнула Марья. — Приведи старуху.
Алена, худенькая, смиренная девка, послушно юркнула за дверь. Она была любимой служанкой Марьи. Только ее одну звала Марья по имени, у остальных и имен не знала, не терпела никого и скрепя сердце допускала к себе.
Алена ввела в спальню здоровенную усатую старуху, похожую на стражника кремлевских въездных ворот.
Марья, увидев ее, съежилась, подобрала под себя ноги, с отвращением и страхом спросила:
— Ты кто?
— Тая, кто тебе нужон, матушка, — грубым мужским голосом ответила старуха, сняла телогрею, сняла кику 20 решительно направилась к Марьиной постели.
— Не зови меня матушкой, — зло приказала Марья.
— Завсегда так величают у нас цариц, — невозмутимо пробасила старуха.
— Так зовут у вас старух, — процедила сквозь зубы Марья. — Зови меня государыней!
— Как тебе угодно, радость моя. Буду величать государыней.
— И знай!.. — Марья прищурилась, стиснула зубы. — Прежнюю свою повитуху я плетьми высекла и вон выгнала!
— Нерадива была кумушка моя? — спокойно спросила старуха.
— Колдунья!
— Ох сатанье дело… — перекрестилась старуха.
Закрестились, зашептались мамки. Алена выронила из рук медный таз — он звякнул об пол, резко и пугающе, как истошный вскрик, — Марья в ужасе завизжала:
— Пошли вон! Змеи! И ты, Алена… Нет, ты останься! Я боюсь сей ведьмы!
Мамки ушли. Где-то в глубине дворца затихли их осторожные шаги, замерли приглушенные голоса. Алена стала у Марьиного изголовья, принялась собирать и сплетать ее волосы.
— Пошто яростишься, государыня?! — стараясь приглушить свой голос, ласково проговорила старуха и приклонилась к Марье. — Плодная же ты… А ярость плод гнетет. У ярых плодниц худая рожа 21… и дети хилы.
— Накаркай… Язык вырву!
— Баю, что из веку ведомо.
— Что еще тебе ведомо?
— Вельми много, государыня. Век мой долог…
— Волховством плод в утробе сгубить можно?
— Можно, государыня. Наговорным зельем — до второй и до третьей луны. А после третьей луны господь бог свое око кладет на младенца: ничем уж тады не сгубить, не вытравить ого. Ежели грех великий взять на душу…
— Колдунья ты!.. Вижу, колдунья! — задрожала Марья, вырвала у Алены из рук концы своих волос, крепко прижала волосы к груди. — Ведьма ты! Вон какая страшная!
— Бог не дал мне родиться такой пригожей, как ты, государыня! Ты пригожа, как царица небесная! А у меня душа теплая и ласковая. Не страшись меня. У колдуний зубы черевинные 22 в нёбо вросшие… А у меня их вовсе нет.
Старуха раззявила перед Марьей свой большой, дурно пахнущий рот, показала голые белые десны. Марья брезгливо сморщилась, но все же заглянула в старухин рот.
— А ворожить умеешь?
— Ворожить умею, — не колеблясь, созналась старуха. — Бог не простит мне на том свете, не отмолить мне сего греха.
— Как ворожишь?
— На бисере, на бобах, на толокне, на черном шелке… По руке и по зубам. Могу на старой подкове… на воде, под Ивана Купала. Еще могу на рыбьем пузыре и на курячьей косточке.
— А от дурного глаза отводить можешь?
— От дурного глаза — не могу…
Марья пристально посмотрела на старуху — в ее взгляде мелькнуло недоверие, но Марья подавила его в себе. Измученно откинулась на подушки, прикрыла рукой глаза.
Невидимой, чуткой подслушницей затаилась в спальне тишина. Темень по углам казалась похожей на черных монахинь, сидящих на высоких стульях, так что головы их упирались в потолок, а ноги уходили куда-то под пол. В окошках все меньше и меньше оставалось света. Вечерело. На соборных звонницах Кремля ударили колокола — к вечерне.
Марья положила руку себе на живот…
— Скоро?
Старуха наклонилась над Марьей и тоже положила ей руки на живот. Марья вдруг вскрикнула, ударила старуху по рукам, что-то пробормотала на своем родном языке.
— Что с тобой, радость моя, государыня?
— Ты холодна, как змея!
Старуха сильней захватила Марью руками, строго сказала:
— Потерпи, радость моя, государыня! Чистые руки завсегда холодны, а похотливые — горячи и цепки. — Она приложилась ухом к Марьиному животу, затаилась, послушала что-то одной ей ведомое, общупала Марью, снова приложилась, послушала, твердо сказала:
— Скоро, государыня.
— Когда?..
— Как бог даст.
— Распознать можешь — кого рожу?
— Ежли первые три луны тяжко брюхатела — малец будет, а легко — девка. Да ежели ежу всякую лакомо ела — також на мальца выйдет.
— Ступай!
Старуха ушла. Алена плотно притворила за пей дверь, зажгла свечи. В спальне стало светло, уютно. Темными, многоцветными переливами засветились на стенах ковры, зарделись золотые пиалы на трапезном столе, белым пятном проступило в дальнем углу овальное серебряное зеркало.
Рядом с Марьиной постелью на деревянных вешальницах висели ее царские одежды — тяжелые, шитые золотом и жемчугом; на невысокой серебряной подставке на алом бархате лежал ее царский венец, отделанный сканью 23 и драгоценными камнями. Чуть подальше, под стенкой, на сундуках лежали ее девичьи наряды, привезенные из Кабарды. Она больше не надевала их — Иван не любил и не терпел этого ее наряда, который напоминал ему о прежней Марьиной вере. Марья хранила свои девичьи наряды в сундуках, чтобы не раздражать Ивана и их общего духовника — протопопа Андрея, который грозил ей небесной карой за облачение в ее бусурманские одежды. Но иногда, когда грусть и тоска начинали нестерпимо донимать Марью, когда все, что окружало ее теперь, становилось ненавистным ей, она приказывала Алене доставать из сундуков свои девичьи наряды. Алена раскладывала поверх сундуков разноцветные шальвары, халаты из персидского алтабаса, золоченые нагрудники, шапочки, унизанные самаркандским баласом, с алмазными подвесками, сафьяновые ичетки 24 пояса, браслеты…
Вселялась тогда в Марью давняя радость девичества, от которой уже навсегда отделили ее царский венец и нелегкая доля московской царицы, но которая еще оживляла в ней теплотой светлых воспоминаний ее прежнюю доброту и ласковость. Преображалась Марья, успокаивалась, утешенная давнишними радостями своего еще не забытого девичества. Она как будто забывала на некоторое время о своей царственности, становилась веселой и проказливой, как девчонка: не мытарила мамок, не помыкала Аленой, дарила им подарки, кормила изюмом, играла с ними тайно в кости, выучившись этой игре у самого царя.
Только со временем все реже и реже приказывала Марья доставать свои девичьи наряды: ожесточала ее однообразная, затворническая жизнь, истомляли дворцовые палаты, темные опочивальни… Одиночество угрюмой посиделкой коротало с ней долгие дни и ночи, и все меньше и меньше радости приносили Марье ее воспоминания, и все равнодушней взирала она на свои девичьи одежды — они становились для нее ненужными и никчемными, их уже давно стоило бы выбросить, да почему-то не хватало духу.
Вот и нынче — с самого утра велела Алене раскрыть сундуки, а не повернулась, не глянула… Целый день лютовала, над мамками измывалась, хлестала их по щекам да выкрикивала проклятья на своем непонятном языке.
Алене жалко Марью, но она боится ее — не решается ни заговорить с ней, ни занять чем-нибудь… Алене страшно быть одной с Марьей — страшат ее жгучие Марьины глаза, страшит ее жгучий шепот… Алена крестится украдкой на образ богородицы, сверкающий золотым окладом из святого угла. Взор богородицы кроток, потуплен — она как будто не хочет видеть Алениных страданий, — и от этого еще страшней становится Алене.
— Ежели помру, небось обрадуешься? — жестко выговаривает Марья.
— Бог с тобой, государыня!.. Пошто мне такой грех?! Люба ты мне. Прикажи, смерть за тебя приму.
— Мамки уж непременно обрадуются…
— И мамкам ты люба… Кротки они, государыня моя.
— Ежели помру, государь в первую же ночь тебя под себя потянет!
— Господи Исусе!.. — повалилась на колени Алена. — Государыня!.. Христом-богом заклинаю! Пошто страшное такое на меня накликаешь? Чиста я пред богом, пред тобой, пред всем светом!