Валерий Полуйко - Лета 7071
Черкесы прытко пустились за ним.
2У Покровского раската, в кабаке, который на Москве зовут «Под пушками», людно с самого раннего утра. Подьячие, писцы с Мытного двора, безместные попы, пекари, привозящие чуть свет на торг свои ситные хлебы, стрельцы, ярыжки толкутся у раската неотступно.
Вдовая кабатчица Фетинья держит кабак в порядке, в прибыли. Хоть и не больно просторно у нее, зато тепло и чисто. Столы и лавки всегда скребаны, полы и степы мыты с полынью, чтоб клопы и блохи не плодились, на стенах фряжские листы 15 с разными диковинными птицами и зверями. Сама Фетинья всегда нарядная, в дорогом кокошнике с бисерным окладом, ласковая, уступчивая — может и в долг палить.
Утром Фетинья чистит известью пушки на раскате — по боярскому приговору, за держание кабака возле раската. Раньше это делал ее муж, но кабатчик помер три года назад, детей он не оставил после себя, и теперь Фетинье приходится исполнять боярский приговор самой.
Фетинья еще молода, по-вдовьи томна и соблазнительна… Иной попик, проходя мимо — в собор, увидит Фетинью на раскате с оттопыренным подолом, пять раз перекрестится, а после пять раз оглянется, покуда до собора дойдет.
Фетинья спокойно относится к мужиковой падкости. Разве что самого настырного пресечет или на смех подымет, а так будто и не замечает хоровода вокруг.
— Фетинья, поди, три года немужня… — заводят мужики с ней хитрый разговор.
— И чиво?..
— Ды как — чиво? Телка и та хвост дерет!
— Телку быки замают.
— Тебя нежели — телки?..
— Может, и телки! — Фетинья засмеется, закраснеется, но глаз не потупит, обожжет приставоху горячим взглядом, так что у того горло судорогой перехватит.
Нынче у Фетиньи Сава-плотник 16 с артелью гуляет. Фетинья свежего меду добыла из погребца-медовуши, уважила Саве.
Буен Сава в гульбе — первый на Москве задира и зачинщик всех дурачеств, но и плотник искусный. На весь край знаменит. С Постником Бармой собор Покрова на рву ставил да и царский дворец в Александровой слободе рубил, за что ему царь пятьдесят рублей пожаловал сверх корма и приговорного жалованья.
Сава невелик, костляв, замухрыст… Голос у него сипл — от верховых ветров, продувших его насквозь на куполах соборов и церквей, — глаза ленивы, но веселы. Сава безбород, зато макушка не брита — курчава и рыжа, как пожухлая осенняя трава.
— Песню бы загуляли, братя, — сипит Сава, прикладываясь к березовому корцу, куда Фетинья услужливо плеснула медовухи. — Нутру измоторошно!
Из угла один из артельщиков тонким бабьим голосом затягивает:
Эх, ды застучали сякиры-топоры…
Голос ого дрожит, слабеет, вот-вот обсечется, но тут дружно, с тяжелым выдохом вступают остальные артельщики:
Эх, ды застучали ва темном бару…
Вышедший по нужде на улицу пьяный артельщик стоит под стенкой, упершись в нее лбом, и плачет. Из кабака доносится угрюмое:
Эх, пашто падсякают пад корню,
Пашто клонют младую главу…
Рядом с кабаком, на двух колках, врытых в землю, стоит большая черная доска под двускатным навесом, исписанная густыми белилами. Возле доски другой пьяный артельщик держит за бороду щупленького подьячего, сует ему под нос копейную деньгу и настырно требует:
— Чти, каналья, чего на доске писано. Чти — копейную получишь!
Подьячий осторожно высвобождает из лап мужика свою бороду, берет у него деньгу, внимательно ее осматривает.
— Резаная 17, — говорит он обидчиво и возвращает монету артельщику.
— Чти, каналья! — вскидывается мужик и снова пытается ухватить подьячего за бороду. — Чти, ня то!..
— Ну давай, давай, — соглашается подьячий и забирает монету. — Ишь, ерепен какой!.. До митрополичьего указу он охочий! Ну внимай!.. А деньга все ж резаная.
— Ды я табе яшо корец меду выставлю, — хрипит ублажаючи артельщик.
— Ну внимай! — Подьячий начинает читать писанный полууставом митрополичий указ: — Не велено священническому и иноческому чину по священным правилам и соборному уложению в корчмы входить, упиваться, празднословить, браниться…
— Вон чиво?! — дивится артельщик.
— …и каки священники, диаконы и монахи учнут по корчмам ходить, упиваться, по дворам и улицам скитаться пьяны, сквернословить и биться, таких бесчинников хватать и заповедь на них царскую брать — по земскому обычаю, как с простых людей бражников берется, и отсылать чернцов в монастыри к архимандритам и игуменам, и те их смиряют по монастырскому чину…
— Эва!.. — икнул мужик. — По таку строгость чернцы начисто перемрут. Людяче ж, поди, в них нутро, а?..
Подьячий не ответил, продолжил чтение:
— А попов и диаконов слати к поповым старостам, каки являют их святителям, и святители правят их по священным правилам. На каковом чернце заповеди не можно доправить, то взять заповедь на том, кто его поил. Не велено також, — повысил голос подьячий, — чтоб православные христиане от мала и до велика именем божиим во лжу клялись, на кривь креста целовали, непристойными словами бранились, отцом и матерью скверными речами друг друга попрекали. Бород чтоб не брили и не стригли, усов не подстригали, к волхвам, чародеям и звездочетам не ходили.
— Ой, лыгаешь, самочей, — прищурился одним глазом мужик. — Разе могёт митрополит так указать?.. Како ж люди промеж себя говорить-то будут?
— Побожиться тебе, Фома-невер?!
— Побожись!
— Вот те крест, — истово перекрестился подьячий.
Мужик горько сопнул, растянул губы и заплакал.
Слезы рясно побежали по его растрепанной бороде. Он размазал их по щекам, по носу, трясущимися руками достал из череска 18 еще одну серебряную монету, протянул ее подьячему:
— Бери — последнюю… Все одно теперя… Померла Расея! — взмахнув руками, крикнул мужик и, шатаясь, пошел в кабак.
В кабаке Сава опаивал артельную братию. Перепадало и ярыжкам — им Сава тоже подносил. Ярыжки сидели у порога: дальше их не пускали, чтоб пол не следили и не воровали. Ярыжки сосали из разбитых, повыщербленных горшков и мисок хмельную медовуху — Фетинья не давала им ни кордов, ни ковшей, — блаженно щурились на Саву, кивали ему головами, как кони на водопое, и готовы были молиться на него.
В кабаке было непарно. От горящих лучин шел крутой смоляной запах. Сава сидел без кафтана, в одной миткалевой набойной подпояске, красный, хмельной, но гордый и важный. Ярыжки лебезили перед ним, подольщались… Сава делал вид, что не замечает их, но время от времени сурово приказывал Фетинье:
— Поднеси-кось злыдным!
— Савушка, царько наш радемый!.. — со слезами бормотали ярыжки и становились перед ним на колени.
Артельщик, которому подьячий читал митрополичий указ, затянул с порога, как дьякон в церкви:
— Померла Расея!.. Христиане, Расея… — он захлебнулся слезами, уронил голову на грудь, замотал ею в отчаянье.
— Фетинья, — сказал лениво Сава. — Взвару 19 Фролке, пущай горю свою ублажит. Да не в корце… Горю корцом не ублажишь. Подай ему скопкарь. Садись, Фрола, поминай Расею!
Фетинья принесла скопкарь с взваром, ставя на стол, коснулась плечом Савы… Сава сопнул, захватил ее за пояс одной рукой, другой ловко поддернул подол.
— Не лапь, — спокойно отвела его руку Фетинья. — Не по тебе лас.
— А уж не по мине?
— А не по тебе…
— Не пригож аль претен?
— Квол, — хохотнула Фетинья.
— Эх, дура баба! — оживился Сава. — Хилое дерево завсегда в сук растет! Кабыть допустила до себе, я б тебя быстро умаял!
— Кабы сам не умаялся!
— Эх, баба! — пуще заеборзился Сава. — Ни в укор, ни в перекор — реку пред честным народом: коли не умаешься, рублю тебе избу новую! А попросишься — мед и пиво нам даром будут.
— Экой бахвал! — засмеялась Фетинья. — На посуле что на стуле: посидишь и встанешь.
— Пред честным народом реку! — ударил себя в грудь Сава. — Рублю избу! Пятистенку!
— И крест поцелуешь? — подхитрилась Фетинья.
Сава вытащил из-под рубахи нательный крестик…
— Пред богом и пред честным народом — целую крест!
— Гляди ж, крест целовал, — потупившись, тихо сказала Фетинья.
Артельщики захохотали, загалдели, понесли похабщину. Ярыжки у порога скабрезно похихикивали, пялили глаза на Фетинью…
Сава цыкнул на артельщиков, ярыжкам пригрозил.
— Угомонитесь, братя! Не мутите бабий стыд. Не по похоти она, но чтоб нашу мужью породу под позор подвести. Так на том ей не встоять! Не быть мине Савой!