Вячеслав Рыбаков - На мохнатой спине
Я уже видел, подходя к нашему столу, что Серёжка и Надежда всё танцуют, танцуют, обнявшись и почти прижавшись друг к другу, и мне бы следовало, конечно, по-отцовски радоваться за них, а вот не получалось. И потому меня всё раздражало. Даже эта пусть дурацкая, но вполне ведь невинная песня. Ну да, кафешантанная поп-культура даже изысканный стих, памятный мне ещё по молодым годам – только вот не вспомнить, кто его написал, – ухитрилась превратить в шлягер. Но что уж тут ужасного? Однако мизантропия хлынула так, точно её долго копили в водохранилище и вот пустили наконец крутить турбины души: чем тебе скалы-то помешали, бездельник? Миллионы лет формировались. Красивые, наверное, были. Неповторимые. А сколько в них живности всякой обитало! Но приходит утончённый эрудит, который сам про себя уверен, что и мухи не обидит, а жаждет одной лишь красоты, и между делом – тюк! Тюк! Дурацкое дело нехитрое, ломать не строить. А осёл, бедняга, отдувайся.
И конца-краю этому не видно. Слишком многим звуки тюканья кажутся самой изысканной музыкой и самой умной речью. А скалы-то, они хоть и скалы, стало быть, вроде и крепкие, но ведь – слоистые…
Умники ломают, сами не ведая зачем. Для самовыражения и самоуважения. Чтобы оставить след в мироздании. Для красного словца. Чтобы заметили другие такие же умники. Потому что мысль так пошла. От глубинной неуверенности в себе: ведь любого строителя может постигнуть неудача, но разрушителю хотя бы частичный успех гарантирован. Из благородного стремления к совершенству: в храм не ходят, лба не крестят, но безупречного совершенства хотят уже теперь. Впрочем, порой и не очень из благородного: чтобы совершенство поместилось во дворе между коттеджем и гаражом…
А ослы разгребай за ними.
Я ударил заржавленным ломом
По слоистому камню на дне…
Е, е, е-е-е! Цоб-цобэ!
Во-во, подумал я.
Загляните в любую песочницу. Уже в три года дети делятся на тех, кто, высунув от сосредоточенного напряжения язык, печёт куличи, и тех, кто с хохотом их топчет. Из первых вырастают творцы, созидатели, строители и другая рабочая скотина. А из вторых… Из вторых много кто вырастает. Тут, наверное, могло бы поправить дело то, о чём мы так славно пофилософствовали давеча с сыном: осуждение со стороны окружающих. Поэтому, взрослея, эти вторые стараются собраться замкнутой кастой, наперебой одобряют и хвалят друг друга, а всех, кто их осуждает, что было сил полагают злобными, агрессивными недоумками.
Погоня-а-ая чужого осла!
Ай-яй-яй-я-я!
Хоп, хоп, хоп, хоп!
Именно что чужого, подумал я.
Песня кончилась.
Танцующие замерли, явно в нетерпеливом ожидании, когда грянет снова и можно будет снова. Только вот Надежда как-то затрепыхалась у Серёжки в руках. И тут запели арфы и флейты, а потом сладкий, как патока, тенор полил в зал тягучую сахарозу:
За фабричной заставой,
Где закаты в дыму,
Жил парнишка кудрявый,
Лет семнадцать ему…
Ударник со всей дури влупил по барабанам так, будто конный взвод галопом проскакал по деревянному мосту; истошно взвыли усиленные электричеством гитары, и смиренное сладкоголосье смёл бандитский хриплый баритон:
Когда я был мальчишкой
Носил я брюки клёш,
Соломенную шляпу,
В кармане финский нож…
И вновь в потрясённые уши потекли едва слышные после акустического удара райские арфы и ангельские голоса.
Перед девушкой верной
Был он тих и несмел.
Ей любви своей первой
Объяснить не умел.
И она не успела
Даже слово сказать –
За рабочее дело
Он ушёл воевать…
Опять взревел тяжёлый металл.
Я мать свою зарезал,
Отца свово прибил,
Сестрёнку-гимназистку
В колодце утопил!
Как кастраты из папской капеллы, хрустально зазвенели бесплотные ангелы:
«…Умираю, но скоро
Наше солнце взойдёт»…
Шёл парнишке в ту пору
Восемнадцатый год…
И снова хрипло отыгрались потные волосатые бесы:
Сижу я за решёткой
И думаю о том,
Как дядю-часового
Пристукнуть кирпичом!
Коллаж был элементарен, на том и строился эффект – и всё же что-то угадывалось в нём не простое, но глубинное, даже общечеловеческое: вечная потуга опошлить идеал реальностью, желанное – сущим, мечту – явью. Если поверять одно другим, сравнивать их по убедительности, идеал всегда окажется в дураках. Беспроигрышная позиция, наверняка за умного сойдёшь, за честного, не желающего жить в розовых очках. Ломай себе слоистые скалы…
Если мы – ослы, то кто те?
И пока ум подыскивал слово, из памяти сами собой выплыли стройными рядами прущие в поисках свежей кровушки изголодавшиеся клопы.
Чем бы они питались, если бы в жилах мечтателей не текло что-то живое? Над чем бы иронизировали?
Сколько их было, этих умных и честных, доросших до незамысловатой истины «человек – простая животинка» и убеждённых, что тут-то и открылась им вершина мудрости земной? Доказывать эту истину можно сколько угодно, и за примерами не то что далеко ходить не надо, а просто хоть ушами ешь. Но дальше-то что?
А дальше – хаос, чаще всего кровавый, все против всех, нам разрешили быть скотами, нас оправдали за всё заранее. И, когда хаос осточертевает всем и каждому, и вопль стоит над потрясённой землёй, и становится невозможно жить, невозможно хоть кому-то верить, хоть кого-то любить, раз за разом выводят растерзанных людей из ада те, кто по наивности умеют напомнить: человек – прекрасен, честен, добр, звучит гордо, поступками так близок к ангелам…
Надо только чуть-чуть напрячься.
Но когда они пробивают очередную стену своими давно уж и так израненными, исколоченными лбами, в открывшуюся новую жилплощадь проворней всех ныряют всё те же апологеты честной и горькой правды и, шустро обживая открывшееся пространство, начинают старую песню: выше лба уши не растут, человека не переделаешь…
А зачем его переделывать? В нём всё и так предусмотрено.
Надо только найти и показать ему, чего ради стоит не быть скотиной, – и он сам примется переделывать себя ежедневно, да ещё и станет от этого счастлив.
Умные люди любят повторять, что благими намерениями вымощена дорога в ад. Этой фразой удобно осаживать любого, кто хочет что-то поправить, улучшить, защитить. И совсем забыт простенький факт, что отсутствием благих намерений не вымостишь дорогу не то что к раю, но даже к урожаю…
Запыхавшиеся, возбуждённые, щёки пунцовые, рты до ушей, из кучи малы скачущих в странном нынешнем танце выпали Серёжка и Надежда и, держась за руки, вернулись к столу, где мрачно и гордо восседал я весь в мыслях о роде людском, наедине с объедками и недопитым.
Надя упала на стул рядом со мной, от неё веяло жаром. Молодым разгорячённым телом. Радостью невозбранно дурачиться что есть сил. Серёжка сказал:
– Ну, тогда оставляю тебя под надёжной защитой.
– Ага, – энергично кивнула она, ещё чуть задыхаясь; её грудь под тонкой тканью вздымалась часто и без утайки.
И что ей, в самом деле, таиться? Девушка просто дышит.
А он торопливо зашагал обратно, где смешавшиеся пары принялись строить какой-то сложный многослойный круг.
– Это что они там затевают? – спросил я.
– Сиртаки, – небрежно ответила она.
Я не понял, но не стал уточнять. Сиртаки так сиртаки…
– А ты что же отлыниваешь?
– Туфли новые сдуру надела, – огорчённо призналась она. – Теперь как русалочка – хожу по ножам. А вы почему ни разу не присоединились?
– Я не умею.
– Не верю. Серёжка наконец раскололся. Я уж и так и этак… Вы, оказывается, дипломат.
– Ну, вроде того. Средней руки.
– Так вас разве не учат специально танцам? У дипломатов же всякие там… рауты, торжественные приёмы… балы, наверное…
Я вспомнил самодовольное лошадиное рыло Риббентропа. Не позже чем в среду мне предстояло если и не беседовать с ним, то, не исключено, обмениваться протокольными рукопожатиями после деловой встречи с шефом восточноевропейской референтуры экономического отдела германского МИДа Карлом Шнурре. Позвольте на тур вальса, херр рейхсминистр? Натюрлихь, херр советише комиссар!
– Тех, кто должен тамошних дам окучивать, может, и учат. А я – так… Рабочий осёл.
– Почему осёл? – удивилась она.
Я сделал широкий жест в сторону сцены.
– И кричит, и трубит он – отрадно, что идёт налегке хоть назад.