А. Сахаров (редактор) - Анна Иоановна
Откуда ни возьмись, огромная датская собака, выше его ростом, прямо к нему; начала около него ластиться, визжать от радости, махать хвостом, обнюхала куски мяса, но не осмелилась схватить их.
– Сослужи мне службу, – сказал бесёнок, потрепав Удалую по спине.
Датчанка хорошо поняла волю его и вытянулась, как выезженная верховая лошадь; карла скок на неё, схватился одной рукой за шею, как за гриву, а другой бросил кусок мяса за ворота; собака туда ж, схватила кусок и, взметая пылью снег из-под ног, лётом помчала своего седока прямо к Летнему дворцу, который был не далее ста сажен от дома Щурхова.
Такое путешествие делал бесёнок не в первый раз; он езжал на своём Буцефале и в Гостиный двор, и на почту. Собака-конь известна была в околотке. Причину её любви отгадать нетрудно: он кормил её, когда другие забывали это исполнить.
У заднего подъезда Летнего дворца соскочил он с неё прямо на крыльцо, спросил, кого и что нужно, передал всё верно, получил свою награду, опять на коня, который исправно дожидался его, – выдал ему собачью награду, остальной кусок мяса, и, будто ни в чём не бывало, мигом возвратился домой, торжествуя в сердце свой подвиг. На радости бросил он гривну дворне.
– Пейте за здоровье Удалой! – закричал он; и всё пило за здоровье собаки-коня.
Друзья совсем было собрались во дворец, когда явился курьер герцога курляндского с пакетом от его светлости.
– Что за новость? – закричали друзья.
Распечатан пакет, и в самом деле неожиданная, чудная новость отняла у них языки и движение. Вот что заключалось в пакете:
«Её императорское величество приказала объявить вашему превосходительству, что назначенная вам аудиенция отменяется до другого, неопределённого дня. Вместе с сим повелено дать вам знать, чтобы все, имеющие вход ко двору, дамы и кавалеры, явились в параде ныне, в час пополудни, в квартиру Педрилло, на родины его супруги, придворной козы».
Подлинный подписал: Эрнст, герцог курляндский.
Этот ордер был на имя его превосходительства Андрея Ивановича Щурхова. Посланный герцога, узнав, будто нечаянно, что у господина тайного советника находились гоф-интендант Перокин и сенатор граф Сумин-Купшин, вручил им по такому же извещению.
Долго ещё после ухода вестового стояли друзья, будто ошибенные громом. Унижение, стыд, грусть раздирали им душу.
– Какая жестокая насмешка! – сказал наконец Перокин, пыхтя от досады.
Граф Купшин дрожал от чувства унижения и молча исколотил своею тростью невинный пол.
Щурхов кряхтел.
И все трое отправились к Волынскому, уверенные, что унижение до такой степени русских вельмож должно взорвать его и подвигнуть на благородную месть.
Глава VII
РОДИНЫ КОЗЫ
Страшитесь, чтоб коза
не обернулась волком.
Et toi, Brutus?..[104]
…«Молчи, всё знаю я сама:
Да эта крыса мне кума!»
Волынский получил также приглашение явиться в квартиру Педрилло, на родины его четвероногой половины. Он не рассуждал: унизительно ли для кабинет-министра, вместо того чтобы заниматься государственными делами, присутствовать при невиданном и неслыханном шутовском представлении. До того ль ему, когда рассудок его помрачён обстоятельствами, в которые он впутал себя и княжну Лелемико с помощью благоприятеля своего – Бирона. Он не оскорбился этим приглашением: после вечера, в который сердце его наслаждалось таким блаженством и изведало столько мук, оно не могло остановиться ни на каком определённом чувстве. То клялся он ужасною местью отомстить врагу за насмешку и тотчас отступал от своего намерения, страшась подвергнуть бедную княжну стыду и унижению, гневу государыни и Бог знает какой несчастной участи. Одна мысль об этом останавливала в нём кровь, и он внутренно мирился за несколько мгновений с Бироном, называя его молчание насчёт рокового вечера благородным поступком, между тем как этот поступок был только дело холодного, утончённого расчёта. То сбирался он писать к жене – добрейшему, прекрасному созданию, которое столько любило его и ни разу, с тех пор как они жили вместе, не подало ему причины к неудовольствию; решался изобразить ей свою неблагодарность, своё безрассудство и просить её возвратиться скорее в Петербург, чтобы спасти его от него самого. Он даже плакал слезами раскаяния. Но этот припадок благоразумия и совести был короток: одна мысль о Мариорице с пылающим поцелуем – и все намерения исчезали, как тень, наведённая мимолётным облачком, и душа его с жадностью хваталась за чашу наслаждений, ещё недопитую. «Погоди, – нашёптывал ему сатана-страсть, – не весь ещё мир дивных восторгов развил я для тебя; я раскрою тебе чертоги, полные чудес. Счастливец! Знаешь ли, что блаженство, которое далось тебе так легко, согласился бы иной купить огнём вечным; а ты не хочешь заплатить за него несколькими часами муки земной? Взгляни только на неё: оцени сокровище, которым обладаешь, и – трус! – уступи его, если можешь, угрозам судьбы и людей».
И несчастный поддавался опять своей страсти, а может статься, только силе своего пламенного воображения. «Но, – думал он, – если Мариорица узнает, что я женат? Каково ей это услышать в обществе, между подругами, может статься при самой государыне! Она изменит себе, она погубит себя и меня. Если она и будет уметь скрыть своё смущение, каково мне тогда показаться ей на глаза? Что сказать? Какое извинение принести? Нет! Лучше самому предупредить её, объявить ей письмом всё, как было. Страсть всё оправдает. Другого средства нет спасти её от нового мучительного положения. Надо, чтоб она, рано или поздно, это узнала; довольно, что я два, три месяца скрывал свою тайну; надо когда-нибудь развязку. Развод с женой ещё остался к моему спасению. Есть надежда!.. Что будет, то будет!»
Всё это, однако ж, легче было говорить в чаду страсти, со слов надежды, нежели сделать. Кажется, на душу его набегали уже нечистые своекорыстные намерения. Благородного, возвышенного Волынского нельзя было в нём узнать, так сети лукавых, его безрассудство и любовь опутали со всех сторон ум и сердце его.
Он написал письмо к княжне; но с кем доставить его? Не новую ли неосторожность прибавить к прежнему и усилить несчастие Мариорицы? Бывало, цыганка так проворно, так мастерски исполняла его поручения; а теперь нельзя и подумать, чтоб согласилась взяться за это дело эта чудесная, загадочная женщина, столько похожая на княжну и такая заботливая об её спокойствии и счастии, как будто это спокойствие и счастие были её собственные – даже более, чем её. Как жестоко платит она Волынскому за его преступную любовь! Цыганка неугомонней его совести; везде преследует его. Он во дворец – цыганка тут, на дворцовой площади, у дворцового крыльца, кивает ему, указывает на небо; он из дворца – неумолимая опять тут же и опять напоминает ему небо. Кабинет-министр думает уже употребить против неё свою власть: ей ли напоминать ему его обязанности?..
Какие ж средства возьмёт он доставить письмо? Он зван на родины придворной козы. Кстати, он заедет во дворец доложить государыне, что все затеи к свадьбе Кульковского готовы, и спросить, когда её величеству угодно будет назначить день для церемонии. Не увидит ли там Мариорицы? Не удастся ли отдать ей письмо?
Лошадей! – он скачет во дворец. След его кареты занесло уже снегом, когда приехал к нему дружеский триумвират и с ним маленький Зуда. Что делать? Перокин объявляет, что он не поедет на шутовские родины козы, хотя на то была воля государыни. Щурхов колеблется: он хотел бы возвратиться к своему красному колпаку, тиковой фуфайке, польским собачкам и неизменному Ивану, к своей блаженной лени и свободе, к своему маленькому миру, заменяющему всё, что за ним делается в большом, земном мире. Граф Сумин-Купшин едет, но клянётся, что не умолчит пред государыней унижения, в каком фаворит водит русское дворянство на шутовской цепочке или на колодничьей цепи. И коль скоро оба друга его узнают его твёрдое намерение, они клянутся разделить с ним опасности и честь этого дня.
Проезжая дворцовую площадь, Волынский боится взглянуть сквозь окно кареты, чтобы не увидать своей совести, воплощённой в виде цыганки.
Он застал государыню на выходе из внутренних покоев. Её принимает под руку Бирон с подобострастием самого преданного слуги.
– Подождите, – сказала она, возвращаясь назад, – я хочу перекрестить свою Лелемико от призору очес.
Вдали, в дверях, показалось, как в раме, бледное, но всё ещё прекрасное лицо и стройная фигура восточной девы. Не знаю, говорили ли мы, что государыня находила особенное удовольствие почти каждый день переряжать её по своему вкусу; над ней, как над куклой, делала она опыты костюмов разных народов, а иногда по собственной прихоти соединяла их несколько вместе. Особенно любила играть её длинными чёрными волосами: то рассыпала их кругом головы, то свивала густыми струями вдоль щёк и по шее, то заплетала в две косы, позволяя им сбегать из-под золотой фески, или обвивала ими голову под собольей шапкой, или пускала по спине в одну густую косу почти до полу. И всегда кстати можно было сказать княжне: «Во всех ты, душенька, нарядах хороша!» Ныне Мариорица одета по-своему, по-молдавански. Увидав Артемия Петровича, она вдруг вся вспыхнула и побледнела. Эти перемены были так быстры, что глаз едва мог за ними следовать. Государыня подозвала её к себе, перекрестила, поцеловала в лоб и в глаза, потом, обернувшись к своему кабинет-министру, примолвила: