Юсуф Зейдан - Азазель
— Хочу по-своему угостить тебя лучшим александрийским вином.
«По-своему» означало, что щекой я был прижат к ее груди. От моего изначального напряжения не осталось и следа. Рядом с этой служанкой я не ощущал никакой неловкости — я был полностью растворен в ее неге и не помнил ничего. Когда рука женщины коснулась моего плеча, я почувствовал, что навечно зачарован ею, что перестал существовать, и погиб в этих объятьях. Она поднесла бутылку к моим губам — и небесный нектар наполнил мою душу: я в жизни не пробовал подобного вина. От выпитого на меня накатил дурман, я закрыл глаза и почувствовал, что душа моя воспарила в бескрайнюю высь. Я так и лежал с закрытыми глазами, пока Октавия не произнесла:
— Выпей еще, любимый, вино очень полезно.
— Любимый… Как ты это произносишь!
— Ни о чем не спрашивай. И не открывай глаз, пока не почувствуешь меня.
Солнце клонилось к закату, нас окружала тишина, нарушаемая лишь плеском волн. Я был не в силах противиться этой неотразимой александрийке. Она оказалась права: после того как я прильнул к ее груди с закрытыми глазами, мое влечение к ней лишь усилилось.
А когда она стала ласкать мою шею, спину и нежно кончиками пальцев пощипывать грудь, я почувствовал острое наслаждение. Внезапно я ощутил, как напряглось тело женщины и участилось ее благоуханное дыхание.
Правая рука Октавии скользнула в мои шальвары, еще влажные от морской воды, и сжала то, что находилось у меня в паху. Затем она опрокинулась на землю и требовательно притянула меня к себе. Я уже не владел собой. Я чувствовал себя Адамом накануне изгнания из рая, ибо собирался повторить его проступок: войти в рай и вкусить запретного плода… Сгорая от греховной страсти, влекомый переполняющим меня колдовским желанием, я, не думая более ни о чем, навалился на Октавию всем телом.
— Полегче, дорогой. Ты все еще мокрый. Как мне нравится твое тело, любимый! Как ты тверд…
В тот миг я был сам не свой. Казалось, далекий Нил остановился в своем течении, на земле не осталось более ни одного живого существа, а в небесах исчезли ангелы. Мое семя само вдруг изверглось из меня, и Октавия рассмеялась. Я попытался было обнять ее, но она поднесла мою ладонь к своим губам и стала целовать. Когда ее язык касался подушечек моих пальцев, я чувствовал, будто исчезаю, погружаясь в блаженство.
— Солнце село, любимый, будет холодно… Пойдем в дом, он недалеко. Там никого нет, только сторож, но он хороший.
Октавия проворно вскочила и стала собирать все обратно в корзину: белый платок, пустую бутыль из-под вина. Она снова надела серебряные браслеты, которые сняла, когда кормила меня. Октавия была как цветущее дерево, а я рядом с ней выглядел сухой пальмой. Затем она прошептала мне на ухо, хотя мы были одни и причины говорить шепотом не было никакой:
— Не отставай, нужно незаметно проскользнуть в дом, пока сторож не заметил.
Октавия направилась в сторону домов, а я последовал за ней, держась неподалеку. Я видел, как она остановилась у ворот того самого большого дома, который мне показался дворцом, и о чем-то побеседовала со стариком-сторожем. Закончив разговор, тот скрылся из виду. Октавия стояла у ворот и, улыбаясь, ждала меня.
Я вошел в калитку и увидел ухоженный сад, где росли невысокие деревья и цветы, в предзакатном зареве казавшиеся еще более прекрасными. В центре стоял элегантный двухэтажный дом, украшенный внушительными колоннами.
Оглядываясь, я спрашивал себя: что лучше — рай или это место?
Происходящее казалось мне волшебным сном, и просыпаться совсем не хотелось. Октавия отперла входную дверь медным ключом и пригласила меня войти.
«Царство небесное! Какая роскошь!» — прошептал я. Она рассмеялась и, подхватив бездымно горевший светильник, прильнула ко мне и положила мою руку себе на грудь. Обнимая друг друга, мы стали подниматься по красивой лестнице из белого мрамора. Всюду, куда падал свет, мои глаза натыкались на предметы роскоши: будь то изысканная мебель, прекрасная языческая статуя или искусно вышитый шелковый ковер. Стены, облицованные цветным мрамором, имели декоративные ниши, а простенки на лестничных пролетах были расписаны цветными изображениями, при этом каждый следующий рисунок был не похож на предыдущий. Сколько же средств, времени, труда, фантазии и умения понадобилось, чтобы создать такую лестницу! Даже сооружавшиеся на протяжении веков великолепные храмы, остатки которых были разбросаны вдоль всей нильской долины, не могли похвастаться подобной изысканностью и совершенством[5]. Помню, я спросил себя тогда: а что прекрасного оставит потомкам наша вера? И будет ли это наследие сравнимо с наследием языческих времен, подобным этому? Этот вопрос не переставал мучить меня долгие годы, но так и остался без ответа…
Ах, Октавия, память моя хранит воспоминания о твоих прелестях и о том времени, что я провел с тобой!
Октавия вставила новый фитиль в светильник, и свет от него залил лестницу до самого верха. Я посмотрел вниз и увидел на полу в центре зала замечательное мозаичное панно. Тогда мне не удалось хорошенько его рассмотреть, и лишь утром следующего дня я обнаружил, что на панно была изображена грустная собака, сидящая рядом с сосудом, из которого лилось молоко. Октавия рассказала, что эта собака хозяина-сицилийца, пожелавшего запечатлеть ее в момент смертельной болезни. Искусные художники выложили панно таким образом, что сицилиец, каждый день спускаясь сверху, видел своего друга. А еще Октавия поведала, что несколько месяцев ее хозяин, всякий раз ступая на панно, безудержно рыдал.
Меня очень занимал этот сицилийский купец. Быть так помешанным на собаке! А ведь когда у него умерла жена, он увековечил ее лишь в небольшой скульптуре, стоящей в спальне. Мне показалось, что он не вполне нормальный, несмотря на то что богат и любит искусство. Столько плакать из-за собаки! Поистине, чудеса этого мира не перестают удивлять меня. Мне вспомнился отчий край, в котором собак было хоть отбавляй… и людей тоже!
На втором этаже дома располагалась огромная спальня. Когда я заглянул в нее, то не удержался и спросил Октавию: «Если такая спальня у купца, то какие же тогда у царей?» Она ответила, что ее хозяин до неприличия богат и что я при желании мог бы провести ночь в его постели… Я, естественно, отказался.
Октавия повела меня к себе. Мы миновали большую лестницу, а затем поднялись еще по одной, поменьше, и оказались на крыше дома. Она была выложена мраморными плитками, а по периметру ее обрамляли изящные перила, невысокие стойки которых были выполнены в виде стройных обнаженных женских фигур, каждая из которых держала в руках прямоугольный мраморный поднос с вырезанными на нем разнообразными фруктами. Сквозь симметричные проемы между женскими скульптурами проглядывало море с почивавшими над ним облаками. Подойдя ближе к перилам, я вздумал было полюбоваться открывшимся изумительным видом, но Октавия оттащила меня, напомнив, что меня может заметить сторож, ничего не знающий о моем присутствии в доме.
Именно здесь, на крыше, располагалась небольшая надстройка, в которой жила Октавия. И именно здесь я, полностью подчинившись ее власти, провел с ней ровно три ночи, когда мы существовали только друг для друга.
Октавия зажгла металлическую лампу, сразу осветившую все уголки ее просторного и уютного жилища, а сама внезапно поцеловала меня, разбудив во мне желание. Я впервые ощущал вкус поцелуев… Октавия… Прижавшись ко мне, она нежно прошептала, что ей нравится вдыхать исходящий от меня запах моря, а потом взяла меня за руку и, улыбаясь, повела в смежную с комнатой ванную. В центре небольшого помещения стояла белая мраморная ванна на коротких изогнутых ножках, стенки которой были украшены сценами борьбы.
Смеясь, Октавия стянула с меня рубаху и грудью подтолкнула к ванне, куда я не без опаски забрался. Октавия принялась плескать водой на мое зябко подрагивающее тело, а затем, добавив в воду ароматно пахнущего масла, стала мыть мне голову. Я подчинялся ей, околдованный происходящим. Закончив мыться, я осторожно выбрался из ванны, боясь поскользнуться на мокром мраморе, но нисколько не страшась рухнуть в разверзнутую передо мной пропасть и даже желая быть поглощенным ею. Я накинул короткий, но просторный, расшитый по краям халат, протянутый мне Октавией.
Мы вышли на крышу, и тут я заметил, что на Октавии тоже был халат, в свете луны показавшийся мне полупрозрачным. Ее груди вздымались, и, распахнув халат, она прижалась ко мне, а затем опустилась на мраморный пол, покрытый большим мягким ковром ни западного, ни восточного типа, какого я ни до, ни после не видел. Края этого ковра, обшитые бахромой, стали границами нашей вселенной на всю оставшуюся ночь, пока утреннее солнце не коснулось нас лучами.
Все, что нам было нужно, Октавия принесла из комнаты. Чайник с водой, серебряное блюдо с фруктами, пару подушек, скатерть из тонкой раскрашенной шерсти… Я вдыхал аромат ее духов, когда она, прижавшись ко мне, шепотом предупредила не говорить громко, чтобы не беспокоить старого доброго сторожа, который по ночам пас свое маленькое стадо за стенами дома. Счастливая, она откинулась на спину и улыбалась, разглядывая далекую луну. Извечная робость почти совсем покинула меня: я протянул руку, чтобы погладить ее грудь, но Октавия остановила меня, подвинув ко мне серебряное блюдо, наполненное незнакомыми, но самыми вкусными фруктами, которые я когда-либо пробовал. Шепотом она спросила, какие фрукты растут в моем краю, и, когда я ответил: «Лимоны, плоды пальмы дум{35} и финики», добродушно усмехнулась и уложила меня рядом с собой.