Н. Северин - Звезда цесаревны
— Все скажу, не беспокойтесь, будьте благонадежны, — сказал Ермилыч, принимая бумагу и пряча ее в сумку за пазуху.
— Да ты сам-то с какого боку к нему подойти-то можешь? — спросил один из наименее доверчивых.
— А с того боку, что отец мой по проискам Меншикова за преданность православной вере головы на плахе лишился, и сам я из богатых да знатных боярских детей в бездомного скитальца обратился, — объявил после небольшого колебания Бутягин.
Не любил он про это ни с кем говорить, даже с самыми близкими. На что подружился он с Демьяновной, а и ей один только раз, да и то мельком, намекнул на свою тайну. Но тут молчать было бы нечестно: за доверие надо было заплатить доверием, и по воцарившемуся молчанию в толпе, за минуту перед тем галдевшей, он понял, что поступил хорошо, не оставив предложенного ему вопроса без прямого, правдивого ответа.
— А вы, други, про это помалкивайте, чтоб Божьего человека в беду не ввесть, — сказала Демьяновна, выходя с народом во двор, когда, распростившись с Ермилычем, жители Лемешей стали расходиться по домам, — ведь ворог-то наш, Меншиков, еще жив.
— О, мухи бы его, бисова сына, съели! — проворчал один из толпы в то время, как остальные, понурив головы, выходили один за другим в калитку, думая каждый про себя свою думу.
В эту ночь Ермилыч спать не ложился и, до света разбудив своего спутника, пустился с ним в дорогу.
За версту до села, где жил у дьячка сын Демьяновны, нашим путешественникам встретилась жидовская фура, запряженная парой сытых и сильных лошадок, направлявшаяся рысцой по той самой дороге, по которой они шли. Жид ехал порожняком и, завидев Ермилыча с его спутником, монастырским служкой, слез с фуры и стал уговаривать их доехать на его лошадях до Воронежа, куда ему лежал путь.
— За пять карбованцев с каждого я доставлю вас туда на четвертые сутки, а оттуда найду вам тоже сходно оказию вплоть до Москвы, — настойчиво соблазнял он их, невзирая на то что они шли себе своей дорогой, делая вид, что не слушают его.
— Ну, так и быть, шесть карбованцев за обоих, — продолжал он им турчать в уши, следуя за ними по пятам. — Може, и это кажется, Панове, дорого? Я сбавить могу, мне бы только, панове, угодить, согласен за пять карбованцев обоих довезти.
До Чемер оставалось пройти с четверть версты, не больше: звон колокола, призывавший православных христиан ко всенощной, доносился все явственнее и громче. До начала службы подойдут к храму, где, верно, Алешка поет на клиросе.
— Нам надо еще в Чемерах побыть, — заметил, не поднимая глаз на соблазнителя, Ермилыч.
Повадки жидов ему были хорошо известны благодаря частым с ними встречам в Малороссии. Он с жидом и в Польскую землю этой зимой ездил, с жидом же и границу переезжал в Цесарскую страну, которая тоже кишмя кишит жидами. Надо было только дивиться, как это христианский народ уживается бок о бок с поганым отродьем. Однако, как ему это ни претило, а довелось и ему жидовскими услугами пользоваться, ничего не поделаешь: они и продадут все, что надо, и довезут, куда нужно, все найдут, все укажут. Вот и теперь, делая вид, что не нуждается в предлагаемой услуге, Ермилыч обрадовался возможности добрую часть пути сделать не пешком, а в удобной фуре, растянувшись, как на постели, на мягком сене! А уж про спутника его и говорить было нечего, стоило только на него взглянуть, чтобы догадаться, как интересуется он исходом начатых переговоров с жидом. Бедный паренек не успел еще отдохнуть от долгого пути, как опять должен был идти на ту же страду. Но что особенно соблазнило Бутягина — это перспектива добраться до Петербурга через десять, двенадцать дней вместо того, чтоб употребить на это путешествие с месяц времени.
Не только двадцать — тридцать карбованцев — полжизни, кажется, не пожалел бы он, чтоб узнать, как обстоит дело во дворце нового царя, кто возле него, есть ли какой-нибудь настоящий русский человек, который поддерживал бы в нем волю бороться со злым временщиком.
И чем ближе продвигался он к цели своего путешествия, тем нетерпеливее становилось его желание все это узнать.
В Чемерах, сойдя с фуры, пошли путешественники в храм, где шла служба по случаю завтрашнего праздника. Народу было пропасть; служил здешний батюшка торжественно, и пение было такое умилительное, что на всех глазах были слезы. Среди маленького хора, певшего на клиросе под управлением приезжего из Чернигова семинариста, знатока этого дела, выдавался особенною прелестью молодой, звучный и нежный голос сына Демьяновны.
— Чисто ангельский голос у этого хлопца Розума, — заметил вполголоса человек в длинной белой свитке, подпоясанный алым кушаком и с разукрашенной павлиньими перьями высокой черной войлочной шляпой в руке, обращаясь к стоявшему рядом с ним Ермилычу. — Поверите ли, нарочно каждый праздник мы в Чемеры к божественной службе ездим, чтоб его слушать. От нашего приходского попа уж не раз выговоры за это получали: обижается, что прихожане в Чемеры ходят из-за этого мальца и что храм наш пустует, и подлинно, не надо было бы так поступать, да ничего не поделаешь с бабами — хлебом их не корми, дай только Алексея Розума послушать, — продолжал он распространяться, заметив, что слушают его с удовольствием. — Слышал я, что про него уж слух до киевского митрополита дошел и что приказал он узнать, нельзя ли его к нему, в крестовую церковь, отсюда перевести, — прибавил он, таинственно понижая голос, чтоб не быть услышанным навострившими уши соседками.
Всенощная кончилась, и Ермилыч вышел на паперть, чтоб тут дождаться Алексея, который, задержанный священником для чего-то в алтаре, вышел одним из последних, задумчиво понурив голову и так мало обращая внимания на окружающих, что Ермилыч должен был его окликнуть, чтоб заставить остановиться и кинуться к нему с тревожным вопросом:
— Дяденька Федор Ермилыч! Какими судьбами вы к нам пожаловали? Все ли у нас благополучно? Я сегодня ночью матушку во сне видел, и так нехорошо…
— Все у вас ладно, и матушка твоя приказала тебе кланяться и по ней не скучать, а делом заниматься. Пойдем-ка к тебе, мне с тобою надо потолковать, — сказал Бутягин, направляясь к маленькой беленькой дьячковской хатке, в которой за перегородкой, в сенцах, жил ученик хозяина.
— Жарко там, Ермилыч, пойдем лучше в огород, липы там цветут так духовито да ладно, что и не уходил бы оттуда.
— Куда хочешь, мне все равно. Зашел я в Чемеры, чтоб проститься с тобою, Алеша.
И, сидя на скамейке под душистой липой в цвету, в тихом уголке, обсаженном деревьями и цветами, он рассказал ему то, что в этом крае знали еще только в Лемешах: о смерти императрицы, о воцарении внука великого Петра и о надеждах, воскресших во всех русских сердцах по всей России благодаря этой перемене.
Юноша слушал его молча и с глубоким, восторженным вниманием. Он был так красив, что даже в стране красивого, статного народа, где чернооких, чернокудрых, с алыми, как кровь, губами, можно так же часто встречать, как и красавиц девчат, производил впечатление и заставлял собою любоваться. Особенно прелестны были у него глаза, черные, как бархат, с выражением такой ласковой, сердечной чистоты, что увидать его и не пожелать с ним заговорить, чтоб услышать его звучный, проникающий в самую душу голос, было невозможно.
«Ладный хлопчик, ладный хлопчик», — невольно повторял про себя Ермилыч, отвечая на наивные вопросы, которыми его закидал Розум, выслушав сообщенные новости.
— А дочка-то царя Петра? Почему ее на царство не посадили? Про нее в завещании отца сказано. Здесь проезжал полковник из Питера, так рассказывал, что питерский полицмейстер Дивьер хвастался беспременно ее на царство венчать после смерти матери, — проговорил он с волнением. — За нее многие были, она, говорят, такая простая да ласковая, так любит русских и терпеть не может немцев.
— Ишь ты, какой дошлый, и про Елисавету знаешь, и про Дивьера, — заметил с улыбкою Ермилыч. — Ну, если ты уж так учен, скажу я тебе и про то, чего не хотел сказывать: пишут мне из Питера, что действительно был заговор посадить Елисавету на престол после смерти матери и что всем этим заправлял Дивьер, но дело это сорвалось, и еще при жизни императрицы этой затее, глупо затеянной и еще глупее провалившейся, вышла крышка. Восторжествовала та партия, которая стояла за царевича. Это ничего, Алеша, это даже правильнее, чтоб не дочка царя от иноземной, простого звания жены наследовала царский престол, а внук его, сын пострадавшего за православную веру царевича. И надо нам ему верой и правдой служить. Ведь так, Алеша?
— Так, дяденька, — вымолвил Алеша печально.
Ему было грустно отказаться от мечты видеть на троне чудную красавицу цесаревну, о которой он так любил мечтать в теплые звездные ночи, которые ему приходилось часто проводить под открытым небом, когда он пас скот в Лемешах, а также и здесь, когда, уйдя с книгой еще засветло в лес или в поле, он незаметно заходил так далеко, что ночь заставала его за версту или за две от дома.