Чабуа Амирэджиби - Дата Туташхиа
И пошел плести — опомнился, пес! Теперь бы жать и жать, а то совсем уйдет!
— Гони деньги, тварь, тебе говорят! А то мигом на тот свет отправишься! Живее, кому сказано!
И опять маузером в рыло, будто курок вот-вот спущу.
— Пощадите, — канючит ростовщик и поднимается помаленьку.
В углу стоял огромный, обитый железными обручами сундук. Вытащил ключ, поднял крышку. И пошел выкидывать черкески, седла, сабли, кинжалы — целую гору наворотил! И как быстро — откуда только прыть взялась? Стоит сундук пустой, а Булава опять вздыхает и канючит:
— Вот… все, что есть… Все.
Я Дате киваю, пусть поглядит, нет ли еще чего. Он пошарил по дну, вытащил толстенную книгу. Стал он ее листать — все страницы в записях, пометках, даже рисунках, а между страницами… записки, векселя, долговые обязательства.
— Дай-ка сюда, говорю.
А Кажашка как заверещит:
— Годжаба, Цабу, Бики, Кику, Цуцу, Доментий!.. Отнимают разбойники нашу книгу! Беда, дети мои, беда!
Дата окаменел. Да и я, признаться, не ожидал такого визга — смешался, чего греха таить! А из-за простыни как посыпались ребятня, мал мала меньше, тощие, кривоногие — и ну орать, ну выть, господи ты боже мой! Шабаш! Видит Кажа Булава, сволочь хитрая, что мы растерялись, упускаем момент, упускаем, и давай давить — шлепнулся на спину, копытами своими колотит, орет-надрывается:
— Беда! Беда!
Тут слышу — скрипнула калитка. Соображаю: Кваква, жена Кажашкина, из порта вернулась. Такими деньжищами, мерзавец, ворочал, а жену, у которой шестеро на руках, посылал еще в чей-то лабаз за трешку в месяц полы вылизывать. Мне-то на все наплевать — черт с ней, с Кваквой, с лабазом, со щенками ее, да только при экспроприациях и других подобных операциях хуже нет, как на бабу нарваться. Завоет, заголосит — на пять верст в округе полицию поднимет. Я — к калитке, и под грушей, где свинья привязана, какого-то черта чуть с ног не сбиваю…
Кваква! И уже вопит!
Я ей маузером в зубы. Не поверите, крик, как струна, оборвался! И в амбаре вдруг все стихло! До сих пор не знаю, как сумел Дата унять эту осатаневшую свору. Только и дети, и папаша-подлец разом заткнулись. Это — спасибо, но что с бабой дальше делать? Медлить нельзя — ведь она сейчас разом придет в себя и пойдет кусаться, плеваться, царапаться — тогда только ноги уноси, не до денег будет!
Сорвал я с себя ремень, стянул дуре руки за спиной — не развяжешь. На голове у нее платок, я платок сорвал, под ним — второй. Один я ей в глотку, да поглубже, другим морду обмотал, узлом на шее завязал и тут же под грушу ее и свалил. Свинью с цепи спустил, на ту цепь — Квакву посадил.
— Не хрюкать, понятно? — и бросился в Кажашкино логово.
Подобрался к оконцу, шевельнуться боюсь, а ну Кажашкин выводок опять визг поднимет. И что же слышу? Кажашка Булава и Дата Туташхиа покойно так, будто кумушки на посиделках, языками чешут.
— Одних расписок у тебя больше, чем на сто с лишним тысяч, — увещевает Дата Кажашку, — а детей, плоть и кровь свою, в гнилой норе держишь…
— Так я ведь и сам из этой норы, как изволили вы заметить, Дата-батоно, не вылажу.
Я осторожно заглянул в окно. Вижу — Кажашка, как и было, лежит на полу.
— О том и речь, — говорит Дата. — Для кого копишь ты эти деньги? Поднимись и сядь. Только кричать не вздумай. Никто твоего воя не боится.
Ростовщик это и сам знал. Он на жалость бил — оттого и вопил.
Туташхиа при случае так говорить умел, хоть змею из норы выманит. «Пусть поговорит, — подумал я, — авось без шума, тихо-мирно вытрясет ростовщика».
— Нет, ты отвечай, когда спрашивают, — не отступал Дата. — Зачем тебе столько денег, если ты и себя, и детей в этой дыре гноишь?
Тут свинья, которую я отвязал, рылом отворила дверь амбара. На шее — большущее ярмо, чтобы сквозь заборы не пролазила. Топчется на пороге, по глинобитному полу пятачком шарит. Никто и ухом не повел.
— Сто тысяч, Дата-батоно, всего сто тысяч, разве это деньги? Вон в порту грек Сидоропуло, слыхали, наверное?.. — Старшая дочка Кажашки цыкнула на свинью, а папаша-разбойник ей:
— Не гони ее, доченька, пусть поищет, может, чего и найдет. Зачем добру зря пропадать?.. — И снова к Дате — Так я, значит, про Сидоропуло, про грека. У него уже миллион. На второй перевалило.
Кажашка все молол без умолку, но Дата уже не слушал его. Он думал. Наконец поднял побратим руку.
— Да, сгубили тебя деньги, Кажа Булава. Жаль мне тебя… Керосин у тебя найдется? — спросил он, помолчав.
— Керосин? Откуда у меня керосину взяться? У богатых ищи керосин, Дата-батоно.
— Ну, хорошо. А вот скажи мне, если б случился пожар и сгорело бы все твое логово, и седла, и черкески, и кинжалы, и книга с ними, и деньги, которые, это уж точно, где-то здесь припрятаны, что бы ты тогда стал делать, скажи мне, ради бога?
У ростовщика кровь отхлынула от лица, клянусь прахом своего отца, стал он зеленый, как кукурузный стебель.
— Господи, воля твоя, — пошел он креститься часточасто. — Что вы, Дата-батоно! Сколько сил я на эти гроши угробил! На другой раз… на второй заход не набрать мне сил. Не вытяну, помру!
— Ну и ну! — удивился Туташхиа. — Стало быть, все с самого начала начнешь?
Ростовщик сник весь, но от прямого ответа успел увильнуть.
— Вы про керосин спросили, Дата-батоно. Не берите греха на душу, не пустите детей по миру.
По миру, думаю, может, оно и лучше, чем дохнуть с голоду при таком папаше…
— Да, спета, видать, твоя песенка! — говорит ему Дата. — Мучиться тебе и маяться, Кажа-бедолага!.. Ну да ничего не поделаешь! Нам деньги нужны. Силой будем брать — боюсь, помрешь, а я греха на душу не возьму. Давай так: ты мне даешь взаймы три тысячи, и не будь я Дата Туташхиа, если не верну.
Услыхал ростовщик про долг, обрадовался, будто дарят ему его денежки.
— Были б у меня деньги, Дата-батоно!.. Зачем взаймы — так бы отдал! За такими, как вы, доброе дело не пропадет.
Меня аж затрясло.
— Эй, Дата Туташхиа, — кричу ему в окошко, — про залог не забудь, расписку ему, сукину сыну, расписку…
Не понял побратим насмешки.
— Осел ты, — отвечает, а сам в окошко уставился. — Будь у меня такой залог, стал бы я в этом смраде душиться, — и опять глядит на Кажашку.
Надоело мне слушать их болтовню, а, главное, не похоже было, чтобы Дата от Кажашки с деньгами ушел. Ворвался я в эту чертову нору и — в ноги ростовщику несколько зарядов.
— Раскошеливайся, сука шелудивая, а не то вмиг околеешь! Пошевеливайся, гад!
Дети, как кузнечики, попрыгали на отцовский топчан, и ну голосить, окаянные. Свинья с перепугу ткнулась рылом в плетеную дверь. Рыло-то просунула, а дальше ярмо не пускает. Ни туда ни сюда, мечется, визжит, как перед убоем. На чердаке куры квохчут, о крышу бьются. Вся лачуга ходуном ходит. Сейчас, думаю, рухнет — минуты терять нельзя. Рукоятью маузера саданул ростовщику в ребра, в харю двинул — он встать и соизволил. Отодвинул сундук, под сундуком вижу, дверца не дверца, заслонка не заслонка, что-то железное, он и ее отодвинул, лег на пол, свесился по пояс в подвал. Торчат у меня под носом Кажашкина задница да короткие толстые ноги.
— Быстрей, — кричу, — быстрей, Кажашка, подлец! — а сам пинком его, пинком.
Поглядел я на Дату, а его как пыльным мешком ударили, стоит бледный, подбородок дрожит, от детей глаз отвести не может, а они надрываются. Сбились на топчане, как волчата, и воют, того и гляди кинутся и загрызут. Спасибо, вид у маузера что надо, не очень-то покидаешься, а то бы загрызли, ей-богу! Ростовщик в яму свесился и как сдох: и дальше ни на вершок, и обратно не вылазит. Чуда ждет. Дернул я его за ногу.
— Вылезай, тащи, что велено! Как цыпленка разорву!
Поднялся Кажа Булава — в лице ни кровинки. В руках — мешочек. Вырвал я мешочек — ничего, тяжеленький, не иначе, как золото!
— Нет моей Кваквы, — блеет эта тварь, — шиш бы вы у меня что взяли!
— Ищи свою Квакву под грушей, она там на цепи, не бойся, не убежит.
Дата как услышал это, еще бледнее стал, сгреб свою бурку и к двери, а в дверях свинья застряла, не выйдешь. Свинья крутится, амбар трясется. Туташхиа вышиб дверь ногой, свинья — во двор задом, Дата — следом.
— Сколько здесь?
— Пять… Но вам-то ведь три…
Я чуть со смеху не умер… Отмочил Кажашка напоследок!
Мешочек — за пазуху, а тут Кваква как завопит. Дата у нее кляп изо рта вытащил — это уж точно. Кваква волком завыла. Дети от материнского крика и вовсе ошалели. Надо было ноги уносить.
Добежал я до груши. Кваква орет — ушам больно. Дата с цепью возится, никак не развяжет. Луна светит себе. За забором какие-то тени мельтешат. Не понравилось мне все это.
— Брось ты ее, Дата! Найдется, кому суку с цепи спустить. Бежим!
А он не уходит, цепь из рук не может выпустить: