Генрик Сенкевич - Огнем и мечом (пер. Владимир Высоцкий)
Через несколько дней пан Яницкий ездил к хану для переговоров: хан опять повторил, что он всем осажденным срубит головы, и в конце концов посол, потеряв терпение, воскликнул: "Вы уже давно нам это обещаете, а мы все еще живы и здоровы. Кто придет за нашими головами, тот свою сложит".
Хан требовал, чтобы князь Еремия выехал в поле для свидания с его визирем, но это была ловушка, которую открыли, и в конце концов переговоры были прерваны. Впрочем, за все время переговоров не было перерыва в военных действиях. Вечером штурмы, днем пальба из пушек, самопалов и пищалей, вылазки, бешеные атаки конницы и все большее кровопролитие.
Польских солдат поддерживала какая-то дикая жажда борьбы, крови и опасностей. Они шли в бой с песнями, как на свадьбу. Они так уже привыкли к шуму и грохоту, что отряды, которые уводили на отдых, спали непробудным сном в огне и под градом пуль. Провианта становилось все меньше, так как военачальники не позаботились о достаточных запасах до прибытия князя. Настала страшная дороговизна, но у кого были деньги, чтобы покупать водку или хлеб, тот весело делился с товарищами. Все заботились о завтрашнем дне, зная, что одно из двух их не минует: помощь со стороны короля или смерть. И к тому, и к другому они были одинаково готовы, но более всего были готовы к бою. Это был неслыханный в истории пример: десятки сражались против тысяч с таким упорством, с такой яростью, что каждый штурм был поражением для казаков. Кроме того, не проходило дня, чтобы поляки несколько раз не делали вылазок и не нападали бы на неприятеля в его собственных шанцах. По вечерам, когда Хмельницкий думал, что усталость должна сломить самых выносливых, и тихо готовился к штурму, до его слуха вдруг долетало веселое пение. Тогда он хлопал себя по бедрам от изумления и на самом деле думал, что Ерема колдун более могущественный, чем все те, что были в казацком лагере. И он приходил в бешенство, вел на бой своих казаков, проливал потоки крови, ибо заметил, что его звезда начинает бледнеть перед звездой страшного князя.
В казацком лагере пели песни о Яреме или тихо рассказывали о нем такие вещи, от которых у казаков волосы дыбом вставали. Говорили, будто иногда ночью он появляется на валу и растет на глазах, головой выше збаражских башен, что тогда глаза его, точно две луны, а меч в его руке, словно та зловещая хвостатая звезда, которую Бог иногда посылает людям на погибель. Говорили также, что когда он крикнет, то павшие в бою рыцари встают, бряцая оружием, и строятся в ряды вместе с живыми. Еремия был у всех на устах: о нем пели и деды-лирники, разговаривали и старые запорожцы, и темная чернь, и татары. В этих рассказах, в этой ненависти, в этом суеверном страхе заключалась точно какая-то дикая любовь, которою этот степной народ полюбил своего кровавого истребителя. Да! Хмельницкий бледнел при нем не только в глазах хана и татар, но даже в глазах собственного народа — и видел, что должен взять Збараж, иначе очарование его рассеется, как сумрак перед утренней зарей, — должен растоптать этого льва или погибнуть. Но лев не только защищался, но каждый день сам нападал из своих камышей, все более страшный. Не помогали ни хитрости, ни коварство, ни открытое насилие. Между тем чернь и казаки начинали уже роптать. Им тяжело было постоянно сидеть в дыму, в огне, в воздухе, пропитанном трупным запахом, под дождем, под градом пуль, пред лицом смерти. Не трудов, впрочем, боялись добрые молодцы, не лишений, не штурмов и огня, не крови и смерти — они боялись Яремы.
XXVII
Много простых рыцарей стяжали бессмертную славу в этом достопамятном збаражском укреплении, но лира прославит первым пана Лонгина Подбипенту за великие его достоинства, с коими могла сравниться только его скромность.
Ночь была мрачная, темная и сырая; утомленные бодрствованием, солдаты дремали, опираясь на мушкеты. После стрельбы и штурмов в течение десяти дней впервые настала тишина и спокойствие. Из казацких шанцев, отстоявших шагов на тридцать от крепостного вала, не слышно было ни окликов, ни проклятий, ни обычного шума. Казалось, неприятель, желая утомить своих противников, сам наконец утомился. Лишь кое-где в укрытиях мерцал слабый огонек, откуда-то доносились тихие, сладостные звуки лютни, на которой играл какой-то казак, вдали, в татарском лагере, ржали по временам лошади, на валах порой слышались голоса стражи.
Княжеские панцирные полки в эту ночь несли пешую службу в лагере, и пан Скшетуский, пан Подбипента, маленький рыцарь и Заглоба, сидя в окопах, тихо беседовали, время от времени прислушиваясь к шуму дождя, падающего в ров.
— Меня удивляет это спокойствие. Уже так привыкли к шуму и грохоту, что от тишины в ушах звенит. Только бы в этом молчании не скрывалась какая-нибудь ловушка.
— С того времени как я получаю половинные порции, мне все равно, — угрюмо бормотал Заглоба. — Трех вещей требует моя храбрость: хорошо есть, хорошо пить и выспаться. Самый лучший ремень, если его не смазывать, ссохнется и полопается. А что, если он вдобавок мокнет, как конопля в воде? Дождь нас мочит, а казаки нас мелют. Хорошо положеньице! Булка стоит флорин, бутылка водки — пять. Этой вонючей воды даже пес не стал бы пить, уже и в колодцах трупный запах, а мне так же хочется пить, как и моим дырявым сапогам, что раскрыли рты, как рыбы.
— Но ваши сапоги не пренебрегают и водой, — заметил Володыевский.
— Вы бы лучше молчали, пане Михал! Вы не больше канарейки, так и сыты зернышком проса и наперстком воды. А я, слава богу, не такой мизерный, меня женщина родила, а не курица ногой из песка выгребла, и потому мне необходимо есть и пить, как человеку, а не как майскому жуку. У мена с полудня ничего не было во рту, кроме слюны, и потому мне ваши шутки не по вкусу!
Сказав это, Заглоба стал гневно сопеть, а Володыевский проговорил:
— У меня есть здесь баклажка с водкой, которую я сегодня вырвал у казака, но если меня курица из песка выгребла, то, полагаю, что и водка такой ничтожной особы не будет вам по вкусу. Твое здоровье, Ян, — добавил он, обращаясь к Скшетускому.
— Дай глотнуть — холодно! — сказал Скшетуский.
— Возьми, а потом передай пану Подбипенте.
— Хитрец вы, пане Михал, — сказал Заглоба, — но парень на славу и тем подкупаете, что от себя отнимете и другому отдадите. Да будут благословенны те куры, что выгребают из песка таких воинов, как вы, — но их, говорят, нет на свете, и я думал не о вас.
— Так возьмите баклажку у пана Подбипенты, я не хочу вас обижать, — сказал маленький рыцарь.
— Что вы делаете, оставьте же мне! — с испугом восклицал Заглоба, глядя на пьющего литвина. — Зачем вы так задираете голову? Чтоб она у вас так и осталась! У вас слишком длинные кишки, их нелегко наполнить. Льет, как в полую сосну! А чтоб вас!
— Я едва приложился, — ответил Лонгин, отдавая баклажку. Заглоба закинул голову, выпил все до дна, а затем сказал:
— Одно утешение, что если кончатся наши бедствия и Бог даст нам выйти целыми из пучины бедствий, то мы вознаградим себя за все. Уж для нас придумают какое-нибудь пропитание. Ксендз Жабковский умеет хорошо поесть, но я его в этом отношении за пояс заткну.
— А что за verba veritatis [75] вы услышали сегодня с Жабковским от Муховецкого? — спросил Володыевский.
— Тише, — заметил Скшетуский, — к нам кто-то приближается.
Они умолкли. Через минуту какая-то темная фигура остановилась около них и послышался тихий голос:
— Не спите?
— Не спим, ваша светлость, — ответил Скшетуский.
— Будьте настороже. Это спокойствие не предвещает ничего хорошего. И князь пошел дальше, посматривая, не одолел ли сон утомленных солдат. Подбипента сложил руки на груди.
— Что за вождь! Что за воин!
— Он отдыхает меньше, чем мы, — сказал Скшетуский. — Так каждую ночь он обходит валы до второго пруда.
— Дай бог ему здоровья!
— Аминь!
Воцарилось молчание. Все напряженно всматривались в темноту, но ничего не было видно. В казацких шанцах было спокойно. Последние огни в них погасли.
— Их можно было бы изрубить, как сусликов, во сне, — пробормотал Володыевский.
— Кто знает, — ответил Скшетуский.
— Сон меня одолевает, — сказал Заглоба, — а спать нельзя. Любопытно знать, когда будет можно? Стреляют или не стреляют, а ты стой с оружием и качайся от утомления, как жид на молитве. Собачья служба! Сам не знаю, что меня так разбирает: водка или утренняя взбучка, которую мы с ксендзом Жабковским получили от Муховецкого.
— Как же это было? — спросил Подбипента. — Вы начали говорить и не кончили.
— Я расскажу теперь, может быть, сон пройдет. Сегодня утром мы пошли с ксендзом Жабковским в замок, чтобы найти чего-нибудь перекусить. Ходим, ходим, заглядываем всюду — нет ничего, возвращаемся мы злющие. Вдруг на дворе встречаем кальвинистского священника, который только что подготовил к смерти капитана Шенберка, того самого, которого вчера подстрелили, под хоругвью пана Фирлея. Я ему и говорю: "Чего ты тут шляешься, Богу глаза мозолишь? Еще Божий гнев на нас накличешь!" А он, видно, рассчитывая на покровительство бельского пана, отвечает: "Наша вера так же хороша, как и ваша, если не лучше!" Только он сказал это, как мы онемели от возмущения. Но я ни слова. Думаю: здесь ксендз Жабковский, пусть будет диспут. А мой Жабковский так и вскипел, и угостил его подреберным аргументом. Тот ничего не успел ответить, покатился как шар и ударился о стену. В эту минуту пришел князь с ксендзом Муховецким и как накинутся на нас, что мы, мол, ссоры затеваем, шумим, что не время и не место для диспутов… Намылили они нам головы, как школьникам, но вряд ли справедливо, потому что на самом деле эти пасторы Фирлея, сохрани бог, еще навлекут на нас какую-нибудь беду…