А. Сахаров (редактор) - Анна Иоановна
– Но в два года княжеской жизни мы рассыпали свои денежки по Украине и России и воротились за денежками в Яссы. Лелемико всё ещё любил меня, но я отказалась его любить – я боялась иметь другое дитя, я боялась отделить что-нибудь от Мариуленьки другому. Мне казалось, что тогда убавится из её счастия или будет несчастен другой ребёнок мой. Лелемико не имел детей от жены; лекаря говорили, что она никогда не родит; старушка мать его умерла; он убеждал меня отдать ему Мариуленьку, клялся, что выведет её непременно в княжны, укрепит за нею всё своё имение, а в случае, коли я не соглашусь, не даст мне ни полрубия и пустит нас таскаться по миру. Куда?.. Я сначала руками и ногами! Отдать Мариуленьку – всё равно что отдать жизнь свою!.. Но когда увидела дочку, милую, бесценную дочь, владычицу табора, княжну, в старых лоскутьях, с сухарём во рту; когда услышала, что её в таборе разжаловали из княжон в Мариулку, а потом в лохмотницы и цыганята начали дразнить её языком, у меня поворотилась вся внутренность. Лохмотья? По миру? насмешки, нужда? Что ждёт её впереди?.. От этих мыслей голова у меня закружилась. Ночью, когда моё дитя, моё ненаглядное сокровище спало, – облобызав её с ног до головы, облив её слезами, я схватила её с люлькою, бросилась бежать из табора и, как сказано мне было, подкинула её в люльке, с письмецом, в цветник, под окна княжеские. Несколько раз принималась я с нею прощаться; то отойду шагов десяток, то назад ворочусь. Наконец скрепя сердце ушла от неё. Дорогой слышала её плач, хотела опять воротиться и… не воротилась. По письму, по словам ребёнка, должно было счесть, что она из знатного рода, что её утащили цыганы и они ж подбросили за неимением чем содержать. Как разочли, так и случилось. Добрая княгиня уговорила мужа взять дитя, посланное самим Богом. С того времечка моя Мариуленька уж Мариорица; дальше и дальше, её убирали, воспитывали по-княжески и стали величать княжной Лелемикой. Сначала я много тосковала по ней, но когда услышала об её счастии, забыла своё горе. Я жила в Яссах на конце города; закутавшись, видала иногда свою дочь в прогулках с мамою, но никогда не смела показать своё лицо ни ей, ни слугам княжеским, потому что Мариорица и тогда была в меня вся вылита. Сходство это, однако ж, потешало меня.
Раз, это было в саму полночь, просыпаюсь – будто кто меня ножом в бок, – открываю глаза, в комнате моей светлёхонько, словно среди бела дня. Бросаюсь с постели к окну – весь город теплится, огненные языки шевелятся уж над кровлями. «Боже! Мариорица!» – вскрикиваю я и, полунагая, бросаюсь в ту часть города, где она жила. Город кипит, как котёл, трещат кровли, лопаются стёкла, огонь бьёт с клубами дыма, кричит народ, стучат в набат, а у меня пуще в сердце гудит голос, один звук: спасай свою дочь! Почти без чувства прибегаю к дому княжескому и прямо в двери, обхваченные полымем, цепляюсь по лестницам, через сундуки, – вижу, янычар окровавленными руками тащит девочку… Это она!.. Схватываю её, изо всей силы толкаю янычара с лестницы, через него выношу Мариорицу, обвившую меня крепко ручонками, на улицу… что потом со мною случилось, ничего не помню. Знаю только, что я долго очень хворала. Первое моё слово, как скоро могла я только зубы разнять, было о княжне Лелемико. Никто не знал, куда она девалась. Воспитатель её сгорел, жена умерла от испуга… От этих вестей я только что с ума не сошла. Спрашиваю о ней встречного и поперечного, бегаю с утра до ночи по пожарищу, ищу её в грудах пепла, в камнях, в обгорелых брёвнах; напоследок узнаю, что янычар продавал её, моё дитя! на торгу, что родные князя Лелемико заплатили янычару большие деньги, лишь бы увёл её подальше. Он так и сделал. Я бежала по следам его день и ночь и нагнала в Хотине. Тут украла я Мариорицу, уговорившись наперёд с нею – она уж была девочка лет десяти и смышлёна, как взрослая, – нам помогала хозяйка дома, где квартировал янычар; я заплатила ей всё, что имела на себе. Не зная, однако ж, куда деваться с Мариорицей, и боясь, чтобы злодей не отнял её и не отомстил мне на её головушке, бросилась я тотчас к хотинскому паше и продала ему родную дочь свою с тем, чтобы, когда она вырастет, сделал своею наложницей или подарил в гарем султана. И тут сердце моё поднимало её куда-нибудь повыше, да и повыше. Паша любил её, как родную дочь; у него ей было хорошо, словно в раю магометовом. И тут не раз видала я её сквозь щёлочку двери, не одиножды слушала, как она певала. Песни её лились мне в душу так сладко, так сладко, что я хотела бы умереть под них. И между тем дочь не знала, что мать её так близко, что их разлучает одна доска. Что я говорю? Одна доска! Нас, как и теперь, многое, очень многое разлучало… Паша состарился; тут пришло ему на мысль подарить Мариорицу султану, потому что он такой красотки ещё не видывал, но русские пришли в Хотин: моя Мариорица взята в плен, отослана в Питер. И я сюда за ней, везде за ней! Где она, тут положу свои косточки; умру, так душа моя станет над ней носиться. И дочь не узнает, что я для неё делала; помянет в сердце имена чужих, но никогда не помянет своей матери…
Рассказчица утёрла слёзы, бежавшие из одинокого её глаза; толстый цыган кряхтел и отвернулся, чтобы не показать на лице своём слёз, изменявших его обыкновенной флегме.
Глава IV
РАССТРОЕННОЕ СОВЕЩАНИЕ
Не далее, а назад, барон!
Мы, словно пилигримы по обещанию,
ступаем три шага вперёд, а два обратно.
Поутру была оттепель, отчего пострадал было несколько ледяной дом; но к вечеру погода разыгралась, как в весёлый час расшучивается злой и сильный человек, – то щёлкала по носу градиной, то резала лицо ветром, то хлопками слепила очи. Наконец нити снега зачастили, словно мотки у проворной мотальщицы на воробе, сновались между небом и землей, будто вниз и вверх, так что в глазах рябило и все предметы казались пляшущими; около заборов вихрь крутил снег винтом и навевал сугробы; метель скребла окошки, ветер жалобно укал, будто просился в домы; флюгера на домах кричали. Одним словом, в природе господствовала чепуха, настоящее смешение французского с нижегородским. Мудрено ли, что при такой жуткой погоде, соединившейся с темнотою вечера и страхом бироновских времён, ни один житель Петербурга не смел высунуть носа на двор.
Ни один житель, сказали мы? Однако ж неподалёку от конюшен герцогских, между ними и домом тайного советника Щурхова, в развалины горелого дома вошли с разных сторон два человека. Один, казалось, пришёл из царства лилипутов, другой – из страны великанов. Оба тихонько кашлянули по два раза и по этому условному знаку сошлись за средней стеной у трубы; они едва не соприкасались брюхом одного с носом другого, а ещё искали друг друга. Наконец большой ощупал голову маленького, нагнулся, пожал ему руку и, вздохнув, спросил:
– Что, друг?
– Мы точно играем в шахматы, – сказал другой, отвечая таким же вздохом и подняв свою руку выше своего носа для пожатия руки великана, – ступаем шаг, два вперёд, и опять назад; вот уж почти в доведях, погорячимся, и всё испортим – стоим на том же месте, откуда начали, и едва ли не на шах и мате.
– О! Дело ещё не совсем испорчено, – возразил длинный. – Правда, он своею горячностью выбивает из рук наших орудия, которыми очищаем ему дорогу к цели его и нашей; досаждает, бесит, а всё-таки отстать от него не можешь, и всё за благородство его!
– Благородный, но сумасшедший человек! – сказал маленький с сердцем. – Я готов бы был отступиться от него, если б…
– Если б не любил его так много: не правда ли? Жалею его и не менее тебя его люблю. Кабы не проклятая страсть его к княжне, не проклятый вечер, мы скоро одержали бы верх!
– Знает ли государыня?
– Нет ещё. Из историй этого вечера ничего не выходило наружу, как будто её и не бывало. Герцог отдал строжайший приказ не произносить о нём словечка: кто видел, слышал, должен был не видать и не слыхать. Он бережёт золотое обвинение на важный случай. К тому ж я связал временщику руки, готовые поднять секиру: я надул ему в уши, чрез кого надо, что в Петербурге на мази, именно против него, возмущение за расстрижение монахов и монахинь[102], сюда привезённых. В тот же роковой вечер, пришедши домой, получил он известие, что побеги целых селений за границу, по случаю его жестокостей, повторяются. Его злому духу дана работка: надо заняться ему разделкою с этими вестями, так чтобы они не дошли до государыни. А покуда – протаптываю себе следок до неё самой: ныне ходил я уж к ней с докладом, и она изволила милостиво расспрашивать меня о разных вещах. Дай-ка укрепиться в этой милости, перехитрить архиплутов, и тогда пущу такой доклад; что от него будет им жарко, как в пекле!
– Что с княжной?
– Сделалась было нездорова, верно, от мысли, что государыня, весь двор знают о тайном посещении, что город об этом говорит. Видно, ни воспитание гаремное, ни соблазн примеров и века, ни самая страсть не могу задушить в женщине стыд, когда эта женщина не погрязла ещё в пороке. Скоро, однако ж, ободрили её ласки государыни, навестившей её на другой же день, глубокое молчание насчёт неприятного вечера, вокруг неё прежнее внимание и уважение придворных; но, думаю, более всего повеяли на неё здоровьем добрые вести о Волынском. Тебе известно, что государыня звала его к себе. Думали все, что за факелы ему порядочно достанется: ты слышал, однако ж, как его приняли?