Андрей Упит - На грани веков
— Экое пугало!
Кузина никак не могла успокоиться.
— А вы видели… а вы видели, mon cousin, как эта старая уродина растянулась?.. Как песок-то запылил! А как шапка у него!..
Отвернувшись и глядя на липы, братец проворчал:
— Видел, видел…
Лошади выбрались на дорогу и свернули в сторону Риги. Барон Геттлинг оглянулся и обратился к племяннику:
— Этот старик у меня — истинное наказание господне. Из Курляндии перебрался через Дюну. Там ему во времена герцога Фридриха за побег отрубили ногу. Один глаз, видно, сам где-то повредил. Терпеть его не могу — не работник, не пастух, а жрет, как и все. Для меня он что напасть, падаль вонючая…
Барон ехал впереди, верховые вплотную за ним. Двигались потихоньку. Кучер ежеминутно переходил на шаг, чтобы осторожно перебраться через какой-нибудь корень или камень, — и без того барон от тряски только кряхтел и по временам вскаркивал, точно ворон. Туча оводов носилась вокруг, лошади лягались и отмахивались, раздраженно крутя хвостами, приходилось напрягаться, чтобы усидеть в седле. Справа звучно гудел лес, особенно с подветренной стороны. Слева шли господские поля с красной крышей винокурни в дальнем конце, а затем по ямам и колдобинам, начинались густые, усыпанные известняковой крошкой кусты белой ольхи. Небо сверкало в узкой расщелине просеки. На дороге ни малейшего ветерка, парило, точно перед дождем. С большака в кустарник сворачивала колея, повозка остановилась у поворота. Барон повернул голову назад — насколько позволяла ему короткая, толстая шея.
— Поеду на кладбище, а вы съездите к печам, взгляните, закончили обжигать или нет — известь надо везти. Потом поезжайте за мной.
На этот раз Шарлотта-Амалия, которой была знакома дорога, поскакала впереди. Ни малейшего подобия возвышенности — ров, в котором ломали и обжигали известняк, врезался прямо в равнину. Он весь зарос белой ольхой, только изредка кое-где — желтоватые пятна орешника в серых зарослях.
Под крутым каменистым склоном две крытые лубом печи. Первая, очевидно, уже потушена, в ней, похоже, уже возятся рабочие — сквозь щели в лубе тянутся белые струйки. Вторая окутана черными клубами дыма, с бурыми языками пламени, выбивающимися из глубоко вмурованного зева печи. Два возчика, увидев господ, вскочили на телеги и, стоя, так и не присев, принялись свернутыми вожжами нахлестывать лошадей, — телеги, грохоча по камням, промчались прямо через ров, точно за ними гнались волки, и исчезли в кустах. В клубе дыма из устья печи вылез запорошенный белым человек с закопченным до эфиопской черноты лицом. Сорвал овчинную шапку — и голый череп его, без единого волоска, ярко блеснул над чернотой. Шарлотта-Амалия властно взмахнула хлыстом.
— Первая прогорела?
Обжигальщик поклонился в пояс.
— Прогорела, барышня. Завтра с утра можно вывозить.
— Ты смотри, — господин барон приказал, чтобы с самого утра.
— Будет сделано, барышня, будет. Люди там уже сейчас работают.
— А вторая когда будет?
— В субботу, барышня, раньше нельзя: дрова сырые.
— Дрова сырые, дрова сырые… Не следите как положено, так и дрова виноваты. Смотри, чтобы опять не оказалась невыжженной, а то заработаешь палок.
— Я ничего не могу сделать, барышня, хоть бы вперемежку сухих подкинули, так и этого нет. Господин барон уж так их жалеет, по зиме не дает привезти сколько надо.
— Ты еще смеешь господина барона учить!
Обжигальщик ничего не ответил, только начал отступать назад; лошадь медленно подавалась туда, где дым хоть немного отгонял оводов, и наступала ему на ноги. Он даже не оглянулся, не смея отвести глаз от баронессы. Язык пламени почти касался его одежды. Курту показалось, что уже запахло паленым, и поэтому он вмешался.
— Кузина, не загоняйте же вы человека в огонь!
Шарлотта-Амалия сначала взглянула на окликнувшего, затем нагнулась к шее лошади. Из второй печи вылез рабочий, белый, как призрак. Чернели только глаза да широко раскрытый рот. Привалившись к лубяной крыше, почти лежа на ней, он так выдыхал воздух, что его плоская грудь проваливалась ямой. Наверное, этот зной был для него прохладой по сравнению с тем, что приходилось переносить в печи. Так он и стоял, не обращая никакого внимания на всадников, может быть, даже наполовину потеряв сознание и ничего не видя. Хорошо, что Шарлотта-Амалия смотрела в другую сторону и не заметила его.
Затем всадники свернули на дорогу в кустарник. Над ней свешивались ветви ольшаника с облепившими листья синими жучками. Шарлотта-Амалия морщилась, откидывая обгрызанные насекомыми ветки. Курт негодовал про себя на эту сумасбродную выдумку продираться сквозь чертовы заросли на кладбище. Почему именно на кладбище? Ведь он же здесь не затем, чтобы молиться над могилами давно умерших рыцарей, которым все равно никто не может помочь. Бороться за живых — вот ныне его наивысшая цель.
Фамильное кладбище находилось на круглом, каких-нибудь пятьдесят шагов в ширину, обросшем соснами песчаном пригорке, с которого видна даже Дюна с курляндскими лесами на той стороне. Ограда вокруг пригорка местами обвалилась, железные решетчатые ворота покосились, как и положено всему, что имеет отношение к имению Атрадзен. Кучер дремал, предоставив лошадей самим себе.
Тяжелые, окованные железом двери усыпальницы также перекошены. Десять заплесневевших ступенек пели в низкий сводчатый склеп, где от запаха плесени и тлена перехватывало дыхание. Серый дневной свет прояснял только переднюю часть помещения, дальше становилось все темнее — точно в пещере, дна которой не видно. Шарлотте-Амалии стало дурно, брезгливо пошмыгав носом, она тотчас же вернулась назад и принялась прогуливаться между соснами, от скуки пытаясь разбирать латинские надписи и даты на повалившихся и давно забытых крестах над могилами рыцарей. Вытесанные из камня, одни с навесиками в виде крыши, другие округлые — иные кресты покосились, но в большинстве своем привалились или совсем лежали на земле, обросшие редкой мятлицей.
Курт недоуменно пожал плечами. Какая надобность лезть в эту черную вонючую дыру к праху прошлого, когда снаружи светит солнце и курляндский бор отражается в серебристой Дюне? Барон Геттлинг сидел на четырехугольной известняковой глыбе рядом с первой гробницей, за которой скрывался в темноте ряд остальных. Половина бороды его призрачно белела, освещенная через проем двери, другая — сливалась с темнотой подземелья. Голос его звучал странно глухо, словно обрушивая из-под сводов волны стонущего эха.
— Садись. Здесь так прохладно, приятно…
Курт сел на другую глыбу, его колени касались можжевеловой палки дяди.
— Что прохладно, это верно. Но что приятно — не скажу.
Барон захрипел — это мог быть и кашель от сырого воздуха, втянутого грудью, страдающей от одышки, а может, и бессильный, жуткий смех — обманчивое эхо не давало различить отчетливо.
— Надо привыкать, мой мальчик, надо привыкать. А ты знаешь, на ком мы сидим? Сюда вы когда-нибудь, может быть, вот-вот, поместите мой гроб подле моего отца. Я пришел взглянуть, как же оно будет выглядеть, это ложе. Д-да, нельзя сказать, что здесь так же мягко, как на медвежьей шкуре и перине. Подоткни-ка мне одеяло поплотнее вокруг колен!
— Ты простудишься, дядя. Не пойму, что тебе все-таки здесь надо.
Барон долго не отвечал, слушая, как что-то трепыхается в темноте склепа. Наверное, это была потревоженная светом и живыми людьми летучая мышь.
— Что мне здесь надо? А разве я сам хорошенько знаю? Мне кажется… да, все же кажется, что мне надо найти ту самую ось, вокруг которой вращается моя, твоя и наша общая судьба. Всю ночь не спал, думал об этом.
— Просто тебе груды книг затуманили голову. Зачем ты напрасно себя мучишь? Свою судьбу мы знаем, и ныне еще лучше, чем когда-либо.
— Да, мне кажется, что ныне и я ее знаю — только немного по-иному, чем ты. Но к чему мое знание, коли я стар и болен и у меня нет больше времени претворить его в дело. Потому-то и хочу хотя бы тебе высказать, — пусть какие-нибудь из моих убогих мыслей достигнут и тех, кто придет после меня, — а может быть, и после нас обоих. В этой стране вообще так мало любят думать… Верно, прохладно здесь, как… да, как в могиле. Третий стакан мне бы следовало выпить, тут я сплоховал. Но вот и это тоже наша судьба — всегда поздно спохватываемся.
Он провел ладонью по шероховатой обомшелой цинковой крышке гроба. Соскользнув, рука задела одно из продетых в львиную пасть колец, за которые носят гроб.
— На этой крышке отлит герб Геттлингов. Посмотри, ты ясно различишь скрещенные мечи и высунутый медвежий язык. Под гербом лежит предпоследний мужчина в нашем роду, а рядом с ним вскоре поместят последнего. И больше не придет никто. Геттлингов больше не будет — будто никогда и не бывало. И все же четыреста с лишним лет они владели Атрадзеном. Их имена останутся вписанными в фамильную хронику, и, может, когда-нибудь историк Ливонии помянет ее с уважением. Но хроника — простой кусок пергамента, который желтеет и со временем совсем истлевает. У меня на чердаке свалена груда таких неразборчивых рукописей, которые даже крысы не хотят грызть. И история — это лишь свод надмогильных надписей, гласящих об ошибках отдельных людей и заблуждениях целых поколений. Заблуждения, заблуждения. Errors like straws upon the surface flow, he who would search for pearls must dive below.[7]