Юрий Давыдов - Март
Кириллов жестом отмел подозрения на Клеточникова. И указательными пальцами оттопырил уши:
– Этот?
У золотушного Генриха Вольфа оттопыренные уши. Он там, за стеной, у своей конторки. Ему двадцать восемь, самый молодой в агентурной части; беднягу исключили из университета за полную неуспешность в науках.
Гусев вдумчиво молчал. Кириллов раздраженно брякнул:
– Оставь его в покое. Я скорее допущу… Да-да, этот остолоп вечно торчит у наших столов.
– Маврикий Маврикиевич? – спросил Гусев.
Кириллов что-то проворчал.
Маврикий Маврикиевич Вольф – однофамилец золотушного Генриха – заведовал заграничной агентурой, и ему, понятно, не было никакого дела до агентуры внутренней, а он надоедливо жужжал среди чиновников Кириллова. Однако все знали, что Маврикий Маврикиевич попросту старый неисправимый ябедник, вот он и шастает со своими комариными доносцами к управляющему отделением Шмидту.
Следующим был Колобнев. «Болван Колобнев», как костили его заглазно. Да и как не болван, коли еще в прошлом году принимал шпиков дома, и как раз в те часы, когда с его сопливыми гимназистами бился репетитор. А тот был студентом Технологического, самого что ни на есть рассадника крамолы. Правда, спохватившись, Колобнев упек-таки репетитора в края отдаленные, но, кто знает, не попугивают ли теперь «болвана», и он, опасаясь мщения нигилистов, не слишком-то крепко держит язык за зубами. Кириллов быком уставился на зеленое сукно письменного стола.
– Не его ль паскудство?
– М-м-м… Резон есть, Григорий Григорьевич. Но… но вот еще и Чернышев. Я давно, право, присматриваюсь. Будто и ничего, а все ж, знаете… Липнет он к Клеточникову. То, се, так в приятельство и ползет, и деньгами одалживается.
Кириллов прошелся по кабинету. Встал лицом к окну. Спина была квадратная, мундирной голубизной облитая натуго, без морщинки.
– Я не в уверенности, Григорий Григорьевич, но возможно, Клеточников-то по дружбе, глядишь, чего-нибудь да и сболтнет, а тот…
Кириллов отрывисто сказал:
– Хорошо. Фильку к нему прицепи, а к болвану – Куликова.
– Слушаюсь.
Гусев уже в дверях вспомнил распоряжение управляющего: отдать Клеточникову «Крепостное дело».
– Что это еще? – вскинул брови начальник: он не терпел, когда его людям навязывали посторонние обязанности.
Гусев, зная это, досадливо пояснил:
– Переписка с крепостью, Григорий Григорьич… Я уж осмелился заметить его превосходительству, что Клеточникову занятий с избытком: и ведомость секретных сумм, и сводная наблюдений, и годовой алфавит неблагонадежных… Так нет, куда там: «Прибавьте ему жалованье». Я и тут еще посмел заметить: это, говорю, ваше превосходительство, хорошо – жалованье, да только ведь он в чахотке… Ну, вы знаете… – Гусев понизил голос. – Не переспоришь. Переписка с крепостью, отвечает, может понадобиться государю. – Гусев еще понизил голос. – Там, понимаете ль, об этом… известном арестанте…
Кириллов, покоряясь, развел руками.
– Что ж… – У него был тон человека, права которого незаслуженно ущемили. – Пусть. Но тогда отдайте годовой алфавит Вольфу. – Обижаясь на «их превосходительство», Кириллов неизменно переходил на «вы» со своим помощником.
В комнатах агентурной части на Гусева тотчас обратились вопросительные взгляды. Василий Алексеевич неподкупно прихмурился и занялся с Клеточниковым.
Он отдал ему стопку бумаг, заключенных в толстую картонку с уже порыжелым обозначением – «Крепостное дело». Тут была многолетняя переписка Третьего отделения с комендантом Петропавловской крепости, донесения об узниках не только Трубецкого бастиона, но и об «известном арестанте», которого не называли по имени и который издавна содержался в наисекретнейшем Алексеевском равелине.
– Пожалуйста, вот это, – указал Гусев.
– Хорошо-с, – отозвался Клеточников слабым, глуховатым голосом.
Он выбрал перо, припал грудью к столу. Костистые плечи перекосились, все было забыто: каллиграфия, как и поэзия, требует вдохновения.
ГОСПОДИНУ КОМЕНДАНТУ САНКТ-ПЕТЕРБУРГСКОЙ КРЕПОСТИ. ИМЕЮ ЧЕСТЬ ПРЕПРОВОДИТЬ ПРИ СЕМ ВАШЕМУ ВЫСОКОПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВУ ВОСЕМЬ КНИГ НА ФРАНЦУЗСКОМ И НЕМЕЦКОМ ЯЗЫКАХ ДЛЯ ПРОЧТЕНИЯ ИЗВЕСТНОМУ АРЕСТАНТУ, КРОМЕ СЕГО, ИЗВЕСТНОМУ АРЕСТАНТУ НАПРАВЛЯЕТСЯ КАТАЛОГ КНИГ МАГАЗИНА МЕЛЬЕ ДЛЯ СВОЕРУЧНОЙ ВЫПИСКИ. БЛАГОВОЛИТЕ, ВАШЕ ВЫСОКОПРЕВОСХОДИТЕЛЬСТВО, УКАЗАТЬ Г-НУ СМОТРИТЕЛЮ АЛЕКСЕЕВСКОГО РАВЕЛИНА ВЫДАТЬ В КАЗЕМАТ ЛИСТ БУМАГИ…
Чернышев – чернявый, с пробором в ниточку – мялся, не решаясь заговорить с Николаем Васильевичем. Золотушный Вольф постреливал в Чернышева своими зенками и при этом нахально ухмылялся: «Понимаем-с, понимаем-с, Михаила Ефимыч, у вас опять крайняя нужда в красненькой. И этот усердный осел, конечно, опять-с не откажет».
Занятия кончались. Чернышев не выдержал, конфузливо сделал ручкой золотушному Генриху и подступил к Николаю Васильевичу.
– Да, у меня, право, нет свободных, – отвечал Клеточников, снимая очки и потирая переносицу.
Чернышев взял его за пуговицу, зашептал что-то, искательно подмигивая и пришаркивая.
– Ох ты господи, – потупился Клеточников, – без ножа режете. – И полез в карман сюртука.
Занятия кончились. Все стали расходиться. Чиновники простились на Пантелеймоновской улице; никто не заметил, как за Чернышевым, счастливым обладателем «красненькой», увязался долговязый сыщик Филька.
Глава 7 «КУДА Ж НАМ ПЛЫТЬ?»
Трактир «Китай» ничем не отличался от других питейных заведений, коих только здесь, за Невской заставой, на Шлиссельбургском тракте, было с чертову дюжину, не считая винных погребов.
Керосиновые лампы точили немощный свет, в нем ходил табачный дым. Столы были уставлены сороковками и пивными бутылками с узкими оплечьями. На венских стульях, кто в обнимку, кто локти по столу раскинув, сидели мастеровые. Гомонили вовсю, но шебарша – на трактирном жаргоне ругань с дракой – еще не заварилась.
– Эй, ребяты, – взывал детинушка в рваной косоворотке, – семянниковские есть? Айдате! Привальную дают!
Те, кто с завода Семянникова, протискивались к столу. Это ведь куда как хорошо – выпить-то на даровщинку. Каждый из них, поступая в завод, давал «привальную»: нельзя без нее, непорядок.
Угощал Тимоха, совсем еще молодой чубатый малый, одетый по нынешнему парадному случаю в пунцовую рубаху, в костюм-тройку, обутый в сапоги с вышитыми голенищами.
– Сделайте милость, братцы, – радостно скалясь, приглашал Тимоха, играя концами пояска. – Сделайте одолжение! Прошу!
Умостились семянниковские. Тимоха плеснул водку в щербатые стаканы.
– Первая колом, – бодро возвестил тот, что в рваной косоворотке.
– Погодь! – остановил его седоватый человек, которого все здесь называли по батюшке, Матвеем Ивановичем. – Куда летишь? Обычай знаешь ай не? Сперва пусть-ка объявит, откудова, понимаешь, родом, где начинал, что после, и все такое, понимаешь, прочее.
Детинушка-зазывала нетерпеливо толкнул Тимоху. Тот с бойкой готовностью отвечал, что родом он, значит, со Смоленщины, работал котельщиком на казенном пароходном, в Кронштадте, а теперь вот желает пожить в главном столичном городе.
– И согласье мастера Аполлонова уже дадено, – закруглил детинушка, поводя носом. – Чего уж там, братцы…
– А сколь ты ему, сукиному сыну, сунул? – не отстал Матвей Иванович.
– Сколь надо, отец. – Тимоха подмигнул. – Сухая ложка рот дерет.
– Вот и есть, – неодобрительно начал Матвей Иванович, но его жалостливо перебила рваная косоворотка:
– Дело делать али разговоры растабаривать?
Кругом рассмеялись.
– Ах, братцы вы мои дорогие, – как присказку выговорил Тимоха все с той же толстогубой радостной улыбкой, – спасибочко за уважение. Первая – колом, вторая – сизым соколом. Дружней, братцы!
И «привальная» началась…
С мороза сперло дыхание. Ух, густо шибало сивухой, жареным луком, подгорелой требухой. И гляди под ноги, но ровен час, скользнешь по рыбьей чешуе, грянешься оземь. Жорж пробрался в угол. Подбежал мальчонка в грязном переднике, с синяком под глазом. Выпалил слитно:
– Чегоизвольте?
Жорж спросил пива, рыбец, горошек.
– Чичас! – И заморыш юркнул у него под локтем.
Плеханову не в диво были дым, чад, горький, брыдкий воздух, эти «привальные» и «отвальные» и эта непременная «шебарша», когда трактирщик посылал за городовым. Да, все это не удивляло Жоржа, но вчера попалась ему в библиотеке статья некоего доктора Гюбнера. Доктор Гюбнер пользовался петербургской «питейной» статистикой: сотни и сотни ежегодно умирали от запоя; одержимые белой горячкой переполняли лечебницы и ночлежки… Мастеровые, мужики, подавшиеся в город на заработки, пили, что называется, с надсады и горя. Однако и в интеллигентной среде «Ивашка Хмельницкий», как с давних пор на Руси именовали запойных, был свой брат. Плеханов знал это не хуже ученого доктора. Встречались ему люди образованные и даже даровитые, для которых пьянство было своего рода подвижничеством, протестом против общественного застоя и косности. Эти спивались с круга принципиально: вот, дескать, вы, канальи, можете дышать в таком смраде, а я не могу и не хочу, и подите вы все прочь… Этих-то, думал Жорж, этих еще можно понять, а поняв, извинить. Но вот искусники по части «рюмашечки» в чиновничьей касте… Сидит эдакий стрюцкий в казенном присутственном месте, держится «в плепорции», перышком черк-черк, «да-с», «нет-с» подсударивает, а с утра алкоголь в бараньем мозгу… (Жорж тыкал вилкой горошек, бледно-зеленые шарики катались по тарелке…) Социологу все может давать материал для совершенно определенных и точных выводов: пьянство, моды, даже фасоны бород.