Рафаил Зотов - Два брата, или Москва в 1812 году
– Как бы я рада была, Александр Петрович, – сказала она наконец, – если б могла где-нибудь увидеть вашу незнакомку или брата ее. Но это невозможно, да и не послужит ни к чему.
– Извините, Вера Николаевна, – отвечал Сельмин, – я не вижу тут никакой невозможности. Я бы даже взялся устроить это, если вам угодно… А к чему это послужит – вопрос вовсе лишний. Мы любим смотреть на всякую редкость, на всякую необыкновенную вещь и никогда не делаем себе вопроса: к чему послужит наше любопытство? Оно удовлетворено, и мы довольны.
– Довольны! – с горькою усмешкою сказала Зембина. – Любезный Александр Петрович! Перестанемте говорить об этом. Мы не поймем друг друга.
– Вы меня приводите в отчаяние. Я уважаю ваши семейные тайны и никогда не старался в них проникнуть. Но моя бальная незнакомка занимает меня одного. Она ничего не может иметь общего с вами и с Иваном Григорьевичем.
– Кто знает! – с печальною задумчивостию сказала Зембина, и эти слова поразили Сельмина.
Он замолчал и обратил на нее испытующие взоры. Но минуты проходили за минутами, а Зембина не прерывала молчания. Сельмин быстро перебрал в уме своем все догадки вероятностей и ничего не придумал.
– Я обязан уважать ваше молчание, а еще более ваши тайны, – сказал наконец Сельмин, – но вы мне все-таки решительно не сказали: хотите ли вы видеть мою незнакомку или нет?
– Вы забыли, что я никуда не выезжаю, – печально отвечала Зембина.
– Я никогда не расспрашивал вас о причинах этой странности и теперь не сделаю подобного вопроса… Он, вероятно, ни к чему не послужил бы… Но так как вы ездите в церковь, и очень часто, то легко может случиться, что вы на дороге встретитесь с моею незнакомкою… Хотите ли?..
Зембина обратила взоры свои на Сельмина. Они были наполнены слезами, однако же какая-то радость блистала на лице ее.
– О боже мой! – сказала она. – Что вы мне предлагаете!..
– Дело очень возможное… Скажите мне только…
– А этот брат девушки… о котором вы мне говорили… он здешний?..
– Да! – студент здешнего университета… Не хотите ли и на него взглянуть? И в нем есть также много сходства…
Печально покачала Зембина головою.
– А что скажет муж мой? Нет, Александр Петрович! Оставьте, пожалуйста, все это. То, что я желала бы видеть с пожертвованием моей жизни, того я, вероятно, не увижу никогда. Пустое же любопытство, которое только растравит сердечные раны… очень-очень печальная игрушка. Наконец, сделать что-нибудь неугодное тому, кто…
Она замолчала, но на этот раз слезы прервали слова ее. Видно было, что она долго боролась с своими чувствами, что приличие удерживало порывы их, но что наконец сердце ее изнемогло под этими тяжкими усилиями. Она закрыла лицо руками и, склонясь на подушку дивана, громко зарыдала. Сельмин ничего не постигал, однако же слезы Зембиной тронули его до глубины души. Он готов был плакать с нею, хоть и сам не знал, о чем.
Вскоре Зембина оправилась и, с принужденною улыбкою взглянув на Сельмина, сказала ему:
– Вы, верно, подумаете, что я с ума сошла. Не правда ли? Плачу, сама не знаю, о чем. Но ведь я на то и женщина. Мы плачем ото всего и обо всем.
Несмотря на эту мнимо веселую выходку, Сельмин не хотел дать разговору другого оборота. Собственные его чувства вовсе не были расположены к шуткам.
– Нет, Вера Николаевна, – отвечал он после минутного молчания, – кто вас знает, тот никогда не подумает, чтоб причиною ваших слез была ничтожная вещь или порыв своенравия. Но повторяю вам, что я не почитаю себя вправе проникать в семейные тайны. Хотя я по искренним моим чувствам к вам и вашему дому заслуживал бы, может быть, чтоб от меня не таились, потому что истинная дружба и преданность облегчает всякую печаль, но как доверенность – дело сердца, а не рассудка, то я молчу.
– Вы несправедливы, Александр Петрович. Вы – наш лучший и даже единственный друг. С тех пор как вы с нами знакомы, мы вполне оценили ваш благородный характер и ваши искренние к нам чувства; с тех пор вы не можете пожаловаться, чтоб мы от вас скрывали какое-нибудь домашнее происшествие. В будущем тоже, вероятно, этого не случится. Но прошедшее… оно уже не принадлежит нам. Оно покрыто грустным покрывалом несчастий, которых даже и воспоминание одно обливает сердце кровью. Вы, как добрый друг наш, верно, не захотите из любопытства или соучастия к судьбе нашей заставить нас провести несколько мучительных минут для того только, чтобы рассказать вам о прошедшем. Как бы я счастлива была, если б сама могла забыть о нем!.. Впрочем, даю вам честное слово, что если в будущем случится что-нибудь такое, что будет иметь отношение к этому печальному прошедшему, вы все узнаете. Я даже к вам первому прибегну тогда с моими просьбами…
– О чем?
– Тогда вы узнаете.
Она замолчала. Сельмин не смел более расспрашивать. Он откланялся и уехал.
Глава VI
Возвратимся, однако же, к нашему герою. Он проводил самую счастливую жизнь. Все его любили, ласкали, все находили в нем самые приятные качества. Пустынник, при всей своей строгости, не стеснял его, требуя только, чтобы Саша отдавал ему отчет в каждом происшествии, в каждом ощущении. И это не трудно было для Саши. Он так привык к этой обязанности, что без исполнения ее он бы не знал: кому все рассказывать и поверять. Конечно, у него был Егор, домашний друг его и дядька, но тот только выслушивал рассказы Саши, а сам редко пускался в разговоры, тогда как пустынник руководил всеми мыслями и поступками своего приемыша.
Саша по-прежнему продолжал ходить почти ежедневно к Леоновым, но наставления, данные ему дядею, произвели некоторую перемену в обращении его с Мариею. До тех пор был он с нею весел, смел и говорлив. Теперь он чувствовал какое-то непостижимое смущение, когда сидел близ нее или прикасался к ней нечаянно.
Веселость и говорливость его оставались те же, но ни поступки его, ни даже мысли не имели первоначальной смелости. И, что всего страннее, это расположение распространилось даже и на обращение его с молодым Леоновым. Он с ним также старался избегать всякой вольности.
Разумеется, Николай смеялся над ним, называл его красною девушкою, однако, приучась уважать привычки и правила Саши, потому что они происходили из самого чистого источника, он сообразовался с его странностями.
Университетский курс Саши шел отлично. Он уже вступил в него с такими познаниями, что для окончания наук очень мало было нужно времени. Он посвятил себя философскому факультету и удивил всех своими успехами. Время текло быстро, и приближался уже срок выпуска. Все студенты наперерыв желали занять хорошие места.
Леонов был из числа немногих, которые решились потерять чин, приобретенный трудами нескольких лет, для того чтоб юнкером вступить в армию. Напрасно все домашние и знакомые отговаривали его от этого шага. Кровь военного отца уже кипела в груди его. Ему было тесно в Москве, а еще теснее воображал он себе канцелярскую службу. Воображение его рвалось на простор, на поле битвы, на биваки, на русские переходы. С жадностию пожирал он все тогдашние газеты и журналы. А тогда было что почитать! Звезда Наполеона блистала светло, ярко. Чудесное его поприще могло воспламенить тогда самые холодные головы. Наступал знаменитый 1812 год.
Русский патриотизм лежал как порох на полке ружья. Покуда оно не нужно было, всякий даже боялся пороха, но время надобности приближалось, и первая искра, брошенная в этот порох, произвела ужасный, небывалый взрыв. Никто, однако же, не предвидел, не подозревал, что время близко, и все наперерыв старались быть французами хоть в каком-нибудь отношении, то есть хоть в моде, во вкусах и в светской ловкости.
Но – боже мой! – куда залетел автор с своими рассуждениями! Уж эта русская натура! Только коснись до нее, – именно порох, – так и вспыхнет. Дело шло о Леонове, который из университета хотел непременно идти в военную службу. Это было еще в начале 1812 года, и в кругу московского общества никто не мог знать, чем этот год кончится. Воображение Леонова блуждало около Дуная, Балканов и изредка пробиралось к Царьграду. И мать и сестра принуждены были наконец замолчать и согласиться на порывы желания молодого человека. Дочь и жена воина, может быть, внутренно и не осуждали его. Одна любовь заставила их упрашивать его донельзя. Разумеется, что Леонов со всем красноречием дружбы и самоубеждения склонял Сашу последовать его примеру, но по роду ли воспитания или по какому-то внутреннему, бессознательному чувству Саша всякий раз отказывался от внушений Леонова.
Пересказав же эти убеждения пустыннику, Саша решительно перестал думать о перемене поприща службы. Сначала это поселило некоторую холодность между друзьями, но дружба матери и любовь сестры скоро их опять сблизили, тем более что в главном существе спорного дела оба были согласны. И Саше нравился военный мундир выше всего на свете.