Явдат Ильясов - Черная вдова, Ильясович
Она разбила кувшин, пошла во дворец, чтоб узнать правду. И вернулась с пустыми руками, без воды и без правды. С ней не захотели разговаривать. Вот и злится. Томится. Жив несчастный или в самом деле убит? Кто скажет?
Постучали. Явился трубач Тощий Курбан. Тощим его прозвали в насмешку. Он был так толст, что еле втиснулся в хижину. Курбан привел жену, сына-подростка и двух маленьких дочерей. Мехри прикрылась от посторонних мужчин платком и потащила соседку с малышами в темный угол.
– Залезай, друг. – Джахур указал трубачу на возвышение. – Садить и ты, Умар. Сейчас похлебка закипит.
– Это хорошо! – оживился Курбан.
– Поедим – и тронемся в путь, если позволит аллах.
– Но сперва поедим.
Уселись. Прочитали короткую молитву.
Тощий Курбан с явной завистью ощупал тугой мешок с зерном, прислоненный к стене.
– Ты богач. А у меня весь запас тут. – Он со злостью пнул переметную суму, брошенную на глиняный пол. Глухо стукнул бубен, звякнула огромная труба, разобранная на части. – С тех пор, как началась война, люди перестали жениться и обрезать сыновей. А мы, музыканты, словно птицы: они кормятся на токах, мы – на пирах.
– Осторожней, – сказал Джахур. – Пригодится труба. Я тоже увязал молотки, сверла и клещи. Жаль, мех и наковальню не утащить. Наш хлеб – в наших орудиях.
– Верно, сосед! – бодро воскликнул Тощий Курбан. – Хоть на луну попадем, с ними не пропадем. Ну что – не сварилась еще похлебка?
– На что кузнецу луна? Я хочу в этой мазанке жить. Лишь бы оставили в покое.
– О! Про мазанку свою теперь забудь. Но о похлебке – не забывай…
Пришел банщик Салих.
Мехри сполоснула глиняные миски, уставила ими предпечье. И только запустила черпак в жидкое варево, как под низким потолком хижины, вливаясь снаружи через дымовое отверстие и медленными кругами опускаясь к полу, поплыл чей-то глухой надрывистый стон.
Мехри выронила черпак, горячие брызги обожгли ей руку. Потрясенная, она, как во сне, повернулась к мужу, спросила чуть слышно:
– Что это?
– Что это такое?! – закричал Тощий Курбан.
– Не бойтесь, – успокоил их бледный Джахур. – Чего всполошились? Собака воет. Даже им, бедным, страшно в эту проклятую ночь.
– А-а… – Курбан судорожно перевел дыхание. – Говорят собака воет, принимая на себя беду насылаемую небом на людей. Значит, нам с тобой ничто не грозит, друг Джахур. Пусть воет. А мы займемся похлебкой.
Собака продолжала выть.
– Не могу! Будто человек плачет. Всю душу вымотала, – Банщик Салих резко поставил миску на скатерть. Раздался громкий треск. Все помертвели. Джахур и Салих переглянулись, уставились на миску.
С ней ничего не случилось.
Стучали в калитку.
– Хасан! Прогони собаку. Прогони чертовку, пока ноги не отгрызла. Огрей палкой – убежит.
Утро. На улице мечется ветер. Он рвет полог тумана на узкие полосы, скручивает их в узлы, катит вдоль серых оград. Белые клочья летучей мглы трепещут на ветвях черных яблонь, точно пряди растрепанной ваты.
– Эй, мусульмане! Есть тут кто живой? Откройте. Я Рахман Бекнияз с Черной воды. Человека нашли на дамбе. Голый. Замерз, но кажется, дышит еще.
У калитки топчутся двое мужчин в зимних шапках, сопит бурый бык, запряженный в повозку, где на мешках, укутавшись до глаз, скорчились от холода женщины.
– Чуть не задавили. – Бекнияз помог Джахуру и Салиху поднять с окаменелой земли тело, завернутое в шубу. – Хорошо, собака не дала наехать.
Замерзшего внесли в хижину.
– Похоже, грабители раздели, – угрюмо сказал Джахур. – Надо поглядеть, может, знакомый?
Он взял из ниши светильник, склонился над пострадавшим, поднес огонь к его белому лицу.
– Бахтиар! – вскрикнула Мехри. И заплакала, запричитала, тормоша окоченевшее тело племянника: – Мой дорогой. Родич мой бедный. Что с тобой приключилось?
– Бахтиар? – изумился Тощий Курбан, торопливо хлебая суп.
Старик с Черной воды закусил губу.
– Ты не кузнец ли Джахур? – обратился он к хозяину хижины.
– Да.
– Родич ему?
– Близкий.
– Войлок давай. Большой войлок.
– Зачем?
– Увидишь.
– Нету, – развел руками Джухур. – Спим на циновке.
– Хасан! Тащи войлок с повозки. А ты, хозяйка, перестань рыдать. Слезы тут не помогут. Да и где они помогали? Похлебку грей. Чтоб жгла, острой была, с луком и перцем.
– Нету, – всхлипнула Мехри. – Ни лука, ни перца. Вышел запас.
– Эх, горе! Хасан, пошарь в мешке. И скажи сестре с матерью, пусть сюда идут, не мерзнут на ветру.
Женщины сгрудились в углу, отвернулись.
С Бахтиара сняли обувь, содрали мокрые штаны. Завернули его в толстый войлок, стали бить, пинать, катать по земле, как бревно.
– Голову не заденьте, – предупредил Бекнияз. – Рана на ней.
Тягучий стон.
– Отмяк! – вздохнул облегченно старик. – Разверните, оденьте в сухое.
– Погодите, – Банщик Салих засучил рукава, уложил Бахтиара лицом вниз.
Он с такой силой вцепился ему в лодыжки, что сотник закряхтел от боли. Салих нащупал крепкими пальцами жилы и перебрал их, дергая, словно струны, через икры и бедра к лопаткам. Размесил кулаками поясницу, гулко простукал спину. С кряхтеньем размял, как повар крутое тесто, грудь, плечи, заботливо огладил кожу.
Бахтиар шумно втягивал воздух.
– Ух, как задышал! – удивился Бекнияз. – Будто твой мех кузнечный, друг Джахур.
– Спасибо, Салих, – кивнул мастер.
Салих отер полою рваной одежды потное лицо, смущенно улыбнулся:
– Теперь одевайте.
– Неси похлебку, Мехри!
От жгучей похлебки Бахтиар открыл глаза, увидел старика с Черной воды.
– За лошадью явился? В крепости осталась. Отлежусь – приведу.
– Бог с ней, с лошадью! От татар бегу. Ты уехал, а наутро и мы тронулись. Ночью шли, днем в оврагах прятались, под кустами укрывались. Натерпелись лиха! Рядом с нами рыскал враг, чуть на уши не наступал. Аллах спас.
– Аллах? – Сотник задумался. Что он хотел сказать? Что-то очень важное. Вспомнил! Бахтиар повернулся к Джахуру. – Эмир вывозит запасы, оружие. Намерен тайно уйти за Джейхун.
Он укрылся с головой, затих.
Помолчали. Джахур стиснул ладонью ладонь, хрустнул суставами:
– Слыхали?
Салих запахнул халат:
– Пойдемте. Нельзя так сидеть.
Бекнияз покачал головой:
– Куда? Что мы можем?
– Курбан, – сказал Джахур, – Брось, ради бога, миску. Доставай трубу, на крышу лезь.
– После еще поедим? – пробормотал Тощий Курбан, искоса глянув в котел, – там на дне оставалось пять ложек супа.
– Поедим. Свинчивай трубу.
Звуки медной туранской трубы – длинной и прямой, точно копье, с раструбом, похожим на колпак звездочета, – странны, диковинны для слуха жителей иных земель.
Они своеобразны и необычны.
Они не тягучи и напевны, как зов охотничьего рога, их перепады отрывисты, грубы, настойчивы.
В них стремительная краткость грохочущих барабанов, громыханье грома, напряженно колеблющийся львиный рык. В них рокот бурь, мерный шаг верблюдов, ритм самозабвенно притоптывающих ног, обутых в косматую меховую обувь. От них по коже проходит мороз, на глазах закипают слезы.
Это гортанный рев, вселяющий страх и тревогу.
Это гневная песнь жарких пустынь, караванных троп, тесных улиц и людных площадей.
Это боевой клич Турана, умеющего не только терпеть, но и разить.
Грозный голос трубы заставил Бахтиара очнуться. Перед ним сидели Джахур и Мехри. Она спросила:
– Как ты очутился на дамбе?
– Ушел из дворца.
– Почему?
– Душно.
– А жена?
– Оставил.
– По какой причине?
– Устал.
– Почему был голым?
– Скинул одежду, чтоб не мешала бежать.
– Отчего бежал?
– Задержать пытались.
– Зачем?
– Любят. Жить без меня не могут.
– Так… – Мехри и Джахур переглянулись, уставились, точно гадальщики – в белые чаши с темным зельем, в глаза Бахтиара, стремясь проникнуть в скрытые думы, представить события этой недоброй ночи. Проследить каждый шаг Бахтиара от дворца к черной лачуге.
И поняли многое.
– Где собака? – спросил Бахтиар.
– Прогнали.
– Что? Эх, люди! Ведь она… спасла меня.
– Не она, – заметила Мехри.
Взгляд Бахтиара упал на крепко сомкнутые руки женщины, перекинулся на объемистую ладонь Джахура, скользнул к двери.
– Жаль все-таки бедную. У нас с нею один путь.
– Нет! – резко сказал Джахур. – Путь бродячей собаки – страшный путь. Ты человек. У тебя иная дорога.
– Она была не такой, как другие. Не из стаи. Ходила в одиночку.
– Тем хуже. Это – оборотень.
Труба звала. Она гремела в голове и в легких, отдавалась в сердце, возбуждая мозг и кровь. Крутые волны звуковых колебаний – мощных, напористых, внятных, как человеческая речь, – вытесняли мелкую дрожь, колебаний душевных, унося прочь остатки сна, чад дворцовых жаровен, яд лживых слов, муть глухих сомнений.