Евгений Салиас - Аракчеевский подкидыш
Да, всех! Никому нет выгоды от того, что он, считавшись сыном Аракчеева, стал подкидышем, подброшенным или купленным – все равно.
Одному фон Энзе выгодно это. Но ни барону, ни Еве, если она любит его, ни Авдотье, ни Аракчееву с Настасьей, ни самой, наконец, Пашуте, никому открытие тайны не принесло и не принесет счастия.
– Но какая путаница? – прошептал Шумский, не спуская глаз с серой волны широкой реки. – Какая путаница! И почему все это так было. Почему я мог решиться так действовать? Ведь я не злой, не подлый, не скверный человек? Я это чувствую. Ведь я это не другому кому, а себе самому говорю! Сам себя я никогда не обманывал. Вот теперь я глубоко чувствую, что я не злой и не скверный, а между тем, тогда я действовал отвратительно жестоко и злобно. Я приводил в страх и ужас доброго Квашнина, привел в ужас ту же крепостную девку Пашуту. В ней оказалось больше чести, больше сердца и души, чем во мне…
И Шумский, стоя спиной к Грузину, к его каменным выровненным в ряд зданиям, к дому, и к собору, окинул взором пустое и голое пространство.
Безлюдные поля, кое-где покрыты тонким снегом, кое-где желтеющие померзлыми пажитями, темный лес на горизонте под свинцовой тучкой, широкая река, серая и пустая, вьющаяся змеей и уходящая вдаль – все миром повеяло на него.
Ширь и тишь окрестной жизни заглянули в душу петербургского блазня-гвардейца и будто шепнули ему что-то… про себя или про него?
– Да не здесь… Да, правда. Это в Петербурге возможно, а здесь никогда бы в голову не пришло! – ответил он. – Это дурная трава на подходящей земле. Живи я в деревне, я не стал бы таким. А там, в Пажском корпусе и на службе среди товарищей-офицеров, окруженный льстецами и ухаживаньем, я стал негодяем и несчастным. Все дурное росло во мне и крепло, пускало сильные корни, а все хорошее заглохло и я теперь еле-еле чую его в себе. Я только себе самому могу теперь сказать и доказать, что есть во мне хорошее. А будь я с рождения деревенским парнишкой, а теперь крестьянином, то, конечно, был бы славным мужиком, ретивым и счастливым, довольным. И, наверное, ни разу бы не пришлось барину, изуверу Алексею Андреевичу, наказать меня батогами под барабанный бой.
И Шумский вдруг воскликнул громко:
– Ах, матушка, матушка, не отдавать бы тебе меня лиходеям! Будь я крестьянин, я был бы теперь, конечно, во сто крат счастливее. Теперь же я, будто какой надломанный у большого дерева сук, желтый, засохший, мертвый, но висящий, не отвалившийся еще и не упавший на землю.
XII
Шумский тихо двинулся от реки и побрел, глубоко задумавшись и опустив голову, обратно в усадьбу. И только когда он был в доме, а лакей снимал с него шинель, снова мысли о действительности вернулись к нему и ему пришло на ум спросить об Аракчееве и вообще о том, нет ли чего нового.
Перед ним стоял его любимец, грузинский швейцар.
– Что граф, как себя чувствует? – спросил Шумский.
Пожилой дворовый, исправлявший должность швейцара, по имени Григорий считался в Грузине самым умным из всей дворни.
– Ничего-с, – отозвался Григорий, тихо, вежливо, без какого-либо оттенка в голосе.
Это была его привычка разговаривать с господами и в особенности с графом. О чем бы не зашла речь, хотя бы о чрезвычайном событии, Григорий отзывался однозвучно и говорил, как журчащий ручей. Ни любви, ни злобы, ни хвалы или порицания, досады или довольства, ни какой-либо тени какого-либо личного чувства, не проскальзывало в звуке его голоса. Григорий был самая воплощенная осторожность. Шумский еще юношей часто подсмеивался над Григорием, называл его куклой, балалайкой, колокольчиком и приравнивал звук его голоса ко всем однообразным звукам, но все-таки молодой барин относился к швейцару всегда ласково и приветливо, ибо знал, что он умнее и тоньше всех остальных.
– Нового ничего нет? – спросил Шумский.
– Доктор из Новгорода приехал-с.
– Ну что же?
– Был у его сиятельства и, сказывают люди, просто беседовал с графом, так как его сиятельство чувствует себя совсем хорошо.
«Славно», хотел произнести Шумский с ядовитой усмешкой, но вспомнил, что с Григорием он никогда не позволял себе шутить об Аракчееве. Он не делал этого потому, что Григорий каждый раз на шутки или злые остроты молодого барина насчет графа потуплял глаза и каждый раз аккуратно испускал протяжный вздох, говоривший ясно: «ты делай, что хочешь, да других-то зря не губи».
– Ну, а еще что нового? – спросил Шумский.
– Новый, сказывают, у нас будет управительский помощник.
– Вот как! Кто же такой?
– Аптекарь.
– Что-о? – протянул Шумский.
– Точно так-с. Сегодня утром его сиятельство призвали его к себе и приказали состоять в доме сначала в помощниках дворецкого, а затем обещали сделать помощником управителя.
– Почему же так? Чем он отличался?
– Неизвестно-с.
– Да он свой крепостной?
– Никак нет-с. Он всего недели с две как в Грузине, а откуда не могу доложить вам. Из Новгорода, что ли? Кто говорит, с Москвы. В аптеке он больше все по ночам дежурил. Парень молодой и с виду хороший. Напужался только теперь – страсть!
– Чему?
– А как же можно. Помилуйте. Был он в аптеке, а теперь будет здесь на глазах. Ответ будет большой. Как же не опасаться. Давай ему Бог угодить графу. Давай Бог и графу верного слугу.
– Да как же он из аптеки-то вдруг попал? Чем он отличился перед графом? – спросил Шумский.
– Нам знать не полагается, Михаил Андреевич. Его сиятельство, даже сказывают, никогда малого этого и не видели, так как они в аптеке не бывают.
– Ну, а Настасья Федоровна была у графа? – спросил Шумский.
Григорий в виду серьезности вопроса тотчас опустил глаза и произнес однозвучно:
– Слыхал, что были, но утвердительно доложить не осмелюсь.
Шумский пристально поглядел в лицо швейцару, стараясь догадаться по нем, что тот может знать, но ошибся в расчете. По лицу пожилого дворового нельзя было никогда ничего узнать.
Шумский приказал другому лакею послать к нему Авдотью Лукьяновну, а сам двинулся по лестнице наверх.
Григорий хитрым взором проводил молодого барина. Швейцар был мало похож на дворовых Грузина и отличие его от других было особенное. Он ни разу за всю жизнь не был наказан и поэтому считался любимцем графа. На деле Аракчеев особенно ненавистно относился к Григорию и всячески ловил его постоянно, но никогда не мог поймать ни в чем. Все у Григория было в порядке. Но в награду себе он видел постоянно неприязненный взгляд своего барина и ясно читал в его глазах, что тот не может простить ему его невиновности.
И раздумывая об этом, умный Григорий часто говорил себе, или жене: «Уже если у него такая повадка – кровь пить, велел бы меня лучше наказать без вины, да не глядел бы так по-дьявольскому. Другой бы барин похвалял и ласкал за то, что я порядливый, а ему обидно, что я еще не драный и не битый. Чудно, совсем чудно», – размышлял Григорий.
Действительно, «чудно» подумал бы всякий другой.
Граф Аракчеев ненавистно и подозрительно относился ко всем своим холопам, которых не пришлось за какую-либо вину, хотя бы и малую, хоть раз наказать. Ему казалось будто, что там, где нет никогда никакой вины, дело нечисто. Быть может, там кроется что-нибудь особенное, за что бы следовало прямо голову с плеч снять. А что особенное? Нечто слагающееся из разума, воли, понятия о совести, о долге.
– А все это не приличествует хаму! Хам должен быть скот! Когда хам не будет скотом, трудно будет жить на свете!
Так думал и говорил граф Аракчеев и находил много лиц, сочувствовавших ему. Более ученые людиприводили графу в подтвержденье его слов свежий пример, недавнюю всенародную бурю во Франции, еще живо памятную многим. Современников-очевидцев этой бури было немало в столице и часто заходила речь об этой каре Господней.
Но один только на всю Европу, а может быть и на весь свет, граф Аракчеев относился к французской революции вполне по-своему, и своеобразно. Он был глубоко убежден и утверждал горячо, что «Господь тут ни при чем, все простой случай потрафился». И, если бы он был приближенным короля Людовика XVI, то никакой такой революции не было бы никогда. Граф при этом поднимал кулак и говорил:
– Вот этим я справляюсь со всяким человеком, который на меня полезет, но дайте мне в этот кулак полную власть, я справлюсь с миллионами врагов. Знаете ли что такое Архимедов рычаг – неограниченная, единоличная власть.
XIII
Авдотья явилась к Шумскому не тотчас. Он долго ждал ее, нетерпеливо и досадливо бродя по своим горницам. Когда мать появилась в дверях, он не выдержал и выговорил сердито:
– Чего же ты не идешь! Я тебя час жду!
– Не могла, родной мой, никаким образом не могла, – заговорила она, запыхавшись. – Да и теперь не держи меня, нехорошо. Настасья Федоровна знает, что ты за мной присылал.