Ривка Рабинович - Сквозь три строя
Несколько более зажиточных семей в поселке имели на своих приусадебных участках «черные бани». Хозяева разрешали всем соседям пользоваться ими, при условии, что те сами будут их топить и приносить воду для нагревания.
«Черная баня» – это примитивный сруб без окон и без трубы для выхода дыма. Внутри находится особая печка – каменка; она состоит из очага, в который ставится большой чугун, обкладываемый дровами, и наваленной поверх очага груды битых кирпичей. Рядом с каменкой стоит кадка для горячей воды. Когда разжигают огонь в каменке, дверь оставляют открытой, и дым выходит через нее. После того как вода в чугуне нагрелась, нужно входить, прямо в густое облако дыма, переливать горячую воду в кадку, наполнять чугун холодной водой, ставить его в печку и добавлять в нее дрова. Эту операцию надо выполнять несколько раз, пока кадка и чугун не будут наполнены горячей водой, а раскаленные кирпичи каменки при поливе их водой будут с шипением испускать клубы горячего пара. Сибиряки любят париться, лежа на полке и похлестывая себя березовыми вениками.
Может показаться, что это просто – но попробуйте войти в помещение, когда струя дыма бьет вам прямо в лицо! И еще выполнять в нем все нужные действия, когда нечем дышать и дым застилает глаза! Я однажды попробовала – и выскочила оттуда как пробка. Не могу понять, как местные женщины переносят это.
Бани называются «черными», потому что внутри их все черно от сажи. Предбанников нет. Раздеваться нужно снаружи, там же оставляют одежду – снятую и чистую, сменную – зимой прямо на снегу. Внутри бани нет сухого места, куда можно положить одежду. Мыться надо с осторожностью, не прикасаясь к закопченным стенам.
Поскольку мы не в состоянии были топить «черную баню», возникает вопрос: как же мы мылись? Ответ прост: мы не мылись. Дома мыться было невозможно, там всегда было полно народу. Иногда кто-нибудь из местных говорил маме: «Михайловна, мы топили баню, там осталось немного горячей воды. Бери девочку и беги, пока мороз не выстудил баню!» Так нам доставалась «дармовая» помывка. Но такое случалось редко.
Ясно, что мы были очень грязны. Местные жители тоже не отличались чистоплотностью. Представьте себе людей, которые месяцами не моются, не меняют белье и постель (выше я объясняла, что у мамы не было сил заниматься стиркой), спят на мешке, набитом соломой, даже без простыни. У всех завелись вши, а в избе водились и клопы. Особенно много их было в перегородке между передней избой и горницей. Мы давили их, и на перегородке оставались следы в виде красных полосок, которые создавали некое подобие абстрактного рисунка.
Зимой, когда нет полевых работ, у местных женщин было любимое занятие: убивать вшей друг у друга в головах. Это называлось «искаться». Одна приглашала другую: «Приходи, поищемся!» Что искать – это было понятно без слов. Для раздавливания вшей они пользовались кухонным ножом, тем же, которым режут хлеб. Мама была потрясена этим, а они невозмутимо отвечали: «Ну и что, мы же его потом вымоем!» У нас были свои ножи для пользования, но в целом я не стала бы утверждать, что мы были чище их. И мы тоже «искались», но без помощи ножей…
По сей день, когда я стою под душем, мне кажется, что грязь тех времен прилипла к моей коже, и надо сильно тереть губкой, чтобы смыть ее. Это напрасное усилие: она внутри, в памяти, которую не смоешь водой и мылом. Каждый вечер, подходя к моей удобной и чистой кровати, я вижу в воображении ту койку, грязную, с мешком соломы вместо матраца, такую узкую, что мы с мамой могли поворачиваться на другой бок только одновременно. Есть вещи, которые не покидают тебя никогда, становятся частью твоего существа.
Моя покойная подруга Ася Рожанская, она же Бася Гофман, сказала мне однажды, что она не рассказывает знакомым и коллегам о своем сибирском прошлом. Вначале она пыталась, но натолкнулась на непробиваемую стену непонимания и недоверия и отказалась от новых попыток. «Оставь, они, вольняшки, не поймут», – говорила она, и эти слова стали постоянным лейтмотивом в наших разговорах. Возможно, она считала, что в нашем прошлом есть нечто позорное, порочащее ее облик уважаемого человека и учительницы в Израиле.
Война Аси за выживание была несравнимо тяжелее моей. Я избегаю высоких слов, но если в нашей повседневной борьбе за жизнь были элементы героического, то она была воплощением героизма. Мне очень трудно писать о ней в прошедшем времени. Нередко и я думаю, что «вольняшки» не поймут, не поверят или вообще не захотят знать.
Еще одной важной проблемой нашего быта было освещение. В темные зимние вечера без освещения не обойтись. Самым простым светильником была коптилка. Это бутылочка с продырявленной пробкой, которую наполняли керосином. Через дыру в пробке продевали фитиль, один конец которого погружался в керосин, а второй, короткий, торчащий над пробкой, зажигали. Соответственно ее названию, коптилка давала больше копоти, чем света, но потребляла мало керосина.
При этом зыбком и скудном освещении велась вся жизнь в избе. На одном уголке единственного стола в передней избе я готовила домашние задания, в то время как другие делали на остальной площади стола всевозможные работы. Здесь же я читала книги, взятые в «библиотеке» Николая Павловича. Иногда мы с братом садились на пол возле дверки топящейся плиты: через прорези в дверке проходил свет, и при этом свете мы читали.
Не могу обойти тему, которая всегда доставляла мне массу неприятностей – уборные. Неприятности, начавшиеся по дороге в ссылку, продолжались и здесь. При более «благоустроенных» избах были во дворах уборные, сколоченные из досок, с дверями; но изба Дороховых и в этом отличалась от других. Вместо уборной из досок там был, возле стены коровника, шалаш из веток, с дверью, украденной откуда-то и не вделанной, а просто прислоненной к шаткому шалашу. Под шалашом была выгребная яма, как во всех деревенских уборных; время от времени нужно было ее чистить, когда она наполнялась. Сквозь редкие ветви шалаша можно было видеть сидящего внутри; вдобавок к этому дверь иногда крали – и тогда человек сидел в уборной на виду у всех. Трудно описать, как я страдала от этого. Чаще всего я бегала в лесок, который тянулся вдоль речки, за огородами, но и там не чувствовала себя защищенной от посторонних глаз: лес открыт для всех, и в любую минуту кто-нибудь может случайно пройти мимо.
Все эти неприятности с уборными наградили меня комплексами на всю жизнь. Ввиду этих комплексов мне трудно пользоваться туалетами в чужом месте, даже если там все чисто; особенно трудно мне приходилось во время поездок за границу. Казалось бы, все аккуратно и хорошо, но у меня проблемы. Корень этих проблем уходит в те далекие дни.
Миновала зима, пришла весна – и вместе с ней новые проблемы. Когда накопившийся за зиму снег начал таять, улица превратилась в бурный поток грязной воды. Нужны были высокие сапоги, чтобы добраться до школы или колодца. Даже сапоги не всегда помогали, они были низкого качества и пропускали воду. В некоторых местах, совершенно непроходимых, колхозники бросали на дорогу доски или жерди. Обутые в резиновые сапоги, местные дети с акробатической ловкостью перебирались через ручьи, а когда я боялась потерять равновесие при балансировании на тонкой жерди, всегда протягивали мне руку помощи – без насмешек, добродушно и с шутками. Но ходить в Парабель за хлебом было просто невозможно. Несколько дней мы прожили без хлеба, ждали, когда вода немного спадет.
Сошел снег – и все начало зеленеть. Вместе с возрождением природы появились различные патенты, помогающие выжить. Большая часть того, что можно было продать, была продана в первую зиму, а то немногое, что оставалось, надо было приберегать на следующую зиму. Ничто не свидетельствовало о том, что война скоро кончится – и даже если бы она кончилась, мы не забыли, что сосланы на 20 лет. Поэтому мама решила, что надо постараться пережить лето «на подножном корму», не продавая вещи и не меняя их на продукты.
«Патенты» способов выживания мы получали от местных колхозниц. Согласно одному из них, на полях колхоза, где прошедшим летом был посажен картофель, много картофелин осталось в земле. Можно выкопать эту картошку сейчас. Правда, она мерзлая и после оттаивания превращается в сероватую кашу, но эту кашу можно высушить и растолочь. Получается крахмал, вещество вполне съедобное.
Женщины показали нам также, какие виды трав съедобны – в вареном виде, разумеется. В первую очередь это были лебеда и крапива. Эти травы росли всюду в изобилии. Мы варили из них супы.
Вместо тарелок у нас были чашки из керамики. Мы съедали две чашки супа из трав, в лучшем случае с добавлением муки или крахмала, три раза в день. Это не насыщало, но давало ощущение «полного желудка».
В середине лета, когда все уже росло на полях, мы, «шайки» детей, ссыльные и местные, совершали набеги на колхозные поля. Там мы ели (и крали) все, что попадалось: полузрелый горох, зерна пшеницы и овса, репу и турнепс. Мы ели зеленый лук, от него жгло во рту; мы делали передышку и снова ели. Колхозники знали о наших набегах, но относились к ним снисходительно: либо потому, что сохранность колхозного добра их мало волновала, либо потому, что сочувствовали голодным детям.