А. Сахаров (редактор) - Александр II
За последним караулом идут музыканты.
Музыка смолкла… Ещё несколько мгновений по манежу гудело эхо. Ворота закрыли, наступила тишина.
Государь проехал на середину манежа и сказал графу Мусину-Пушкину:
– Ординарцам являться шагом.
– Палаши, сабли, шашки – вон! – скомандовал Мусин-Пушкин. – Ординарцы, равнение направо, шагом – ма-а-рш!..
И опять всё идёт, как всегда, меняются лица, но приём всё тот же. Так же, как и раньше, храпят и прыгают офицерские кони и прямою стеною надвигаются шеренги унтер-офицеров и карабинеров. Сабли подняты подвысь. Государь объезжает шеренгу.
– Ваше императорское величество, на ординарцы наряжён…
– Вашему императорскому величеству от Кавалергардского полка на ординарцы прислан унтер-офицер Зинченко…
– К вашему императорскому величеству для посылок прислан карабинер Габельченко.
– Ваше императорское величество, от лейб-гвардии Конного полка на ординарцы наряжён корнет, великий князь Дмитрий Константинович.
– А, здг'авствуй!.. Отличная, бг'ат, у тебя лошадь. Какого она завода?
– Завода князя Барятинского[222], ваше императорское величество.
Юное лицо великого князя вспыхивает от восторженного волнения. Это волнение передаётся лошади, и она, сдерживаемая мундштуком, танцует на месте.
- Где достал её?
– Приобрёл у ротмистра лейб-гвардии Конно-гренадерского полка Карандеева 1-го.
– Как зовут жег'ебца?
– Агат, ваше императорское величество.
– Отличный, отличный… Какая сухая голова, шея… И ноги пг'екг'асные. Поздг'авляю с хорошей покупкой.
И, чувствуя, что счастье великого князя от ласки доходит до предела, государь трогает лошадь и, подъехав к унтер-офицеру Конного полка, слушает его рапорт.
Тем временем положили посередине манежа три листа бумаги, и как только окончили свою явку ординарцы, понеслись в лихой джигитовке казаки собственного государева Конвоя, Казачьего и Атаманского дивизионов и Уральского эскадрона. Они на карьере стреляли из пистолетов в бумагу и разбивали её в клочья, потом соскакивали и вскакивали на лошадей.
Как только кончилась джигитовка, началась ординарцевая езда.
Мерной рысью проходили мимо государя ординарцы, и государь любовался лошадьми, людьми, красивыми мундирами, посадкой.
Белые колеты кавалергардов и Конной гвардии сменялись тёмными мундирами Конной артиллерии, алыми, голубыми и малиновыми казаков.
– Равнение направо, галопом…
Все лошади шли с правой ноги, ни одна не врала. Красивы были натянутые посадки, стремя, играющее на носке, несколько отваленные назад корпуса.
– Равнение налево…
Переменили ногу, кое у кого зашалила, упрямясь, лошадь, и опять идут мимо государя. Отдаётся гулким эхом мерный топот лошадей по твёрдому грунту манежа. Лошади храпят и фыркают, разгорячились; реют в воздухе султаны, конские гривы колеблются, вытянуты хвосты, сильнее пахнет в манеже лошадью, свежей кожей новых сёдел…
Вестовые принесли жердь, обтянутую соломенным жгутом, и положили её на согнутые в колене ноги. Пошли на препятствие. Отваливали корпуса назад, как то требовалось, попускали мундштук. Никто не заикнулся, никто не обнёс бартер, один за другим проскакали мимо государя всадники.
Государь подъехал к великому князю Дмитрию Константиновичу – ведь он ради него сегодня приехал.
– Спасибо тебе, – сказал он. – Молодцом ездил и отлично вёл лошадь.
Государь объехал фронт офицеров и у колонн слез с коня.
«Ну вот, слава Тебе, Господи, всё отлично прошло», – подумал он с облегчением и почувствовал, как прежняя лихорадка возвращается к нему. Он поблагодарил великого князя Николая Николаевича за развод, накинул шинель и вышел на крыльцо.
Всё тот же серый, неопределённый, безрадостный день, не холодный и не тёплый. Грязный снег на площади, толпы народа, сдерживаемые городовыми и конными жандармами в касках, недружное «ура».
– Фрол! В Михайловский дворец, к великой княгине…
В карете государь почувствовал усталость от развода, и снова стало знобить от сырости манежа. Стал думать о горячем чае у великой княгини Екатерины Михайловны, о разговорах, конечно, о том, как ездил Дмитрий, о новых назначениях…
Государь рассеянно смотрел в окно на лица встречных и замечал про себя:
«Какая отвратительная рожа!.. А у этого такое славное русское лицо… Этот, верно, профессор, а тот музыкант. Милая барышня… Зазябла совсем. Жалко, что стриженая… Стоит на углу Садовой… Махнула зачем-то платком… Что она?»
Привычно приложился двумя пальцами к краю каски.
Колёса зашуршали по белому снегу просторного двора, и карета въехала в высокий подъезд Михайловского дворца.
XXV
Первым, кто должен был бросить снаряд Кибальчича, был Тимофей Михайлов. Он стоял на углу Инженерной улицы и Екатерининского канала.
Это был молодой парень, двадцати одного года, рабочий-котельщик, громадный, несуразный, громоздкий и с таким же, как его тело, тяжеловесным умом. Он поверил Желябову, как солдат верит своему полководцу. Когда читал воззвание «от рабочих членов партии «Народной воли», где было сказано: «Товарищи рабочие! Каково наше положение, об этом говорить много не приходится. Работаешь с утра до ночи, обливаясь кровавым потом; жрёшь хлеб да воду, а придёт получка, хоть бы что-то осталось в руках. Так было прежде; но теперь положение наше становится с каждым днём всё хуже, всё ужаснее. Почти на всех заводах и фабриках идёт рассчитывание рабочих. Голодные, оборванные, целыми толпами ходят они от завода к заводу, прося работы», – Михайлов плакал от жалости. Он не видел, что всё написанное было ложью. Он не хотел посмотреть на себя самого: здоровый, крепкий, сильный, как бык, он знал, что всегда получит работу. Он знал, что рабочие пропивают свои заработки и оттого бедны, но он поверил воззванию, поверил Желябову. Таким хорошим «господином» казался ему Желябов.
– Меня на самое опасное место… Угожу-с, – говорил он, преданными, ласковыми глазами глядя на Желябова. – Андрей Иванович, понимаю-c! Они вооружённые, с казацким конвоем, а мы с голыми руками…
В Желябове он видел ту правду Божию, которую искал, и так понравился Желябову, что первое место было дано Желябову, а второе ему, и когда Желябова арестовали, Михайлов заступил на его место.
Он стоял, прислонившись к чугунной решётке канала и уже издали молодыми, зоркими глазами увидел, как из-за здания Михайловского театра показалась карета, окружённая казаками в алых черкесках, и за нею сани.
По каналу проходили люди. Только что прошёл взвод юнкеров, прошли матросы 8-го Флотского экипажа, мальчик нёс на голове корзину с хлебом. На углу стояли городовые.
«Они вооружённые – я безоружный, – вспомнил свои слова Михайлов. – Какая же это правда, когда они не знают, какой страшной силы у меня бомба? Они на лошадях, царь в карете, что они со мною могут сделать, когда они и не подозревают, для чего я здесь стою… Ведь ахну – ни синь-пороха от них не останется. Да и мальчика, пожалуй, прихватит…»
И в этот короткий миг всё показалось ему совсем иным, чем было тогда, когда он клялся в верности революции.
Кучер на крутом повороте задержал лошадей – было скользко на снеговом раскате. Наступил миг, когда нужно было бросить бомбу.
Михайлов плюнул и быстрыми шагами пошёл вдоль канала к Михайловскому саду.
«Везде один обман…» – вдруг подумал он.
Вторым метальщиком стоял тихвинский мещанин Рысаков, девятнадцатилетний человек с грубым лицом, толстоносый, толстогубый, с детскими доверчивыми глазами. Он так уверовал в Желябова, что смотрел на него как на Бога. Он был совершенно убеждён, что вот бросит он бомбу, взорвёт, убьёт царя, и сейчас же, сразу же, настанет таинственная, заманчивая р е в о л ю ц и я – и он станет богат и славен. Тогда – «получу пятьсот рублей и открою мелочную лавку в Тихвине…»
У Рысакова не было никаких колебаний, никаких сомнений.
«Желябов сказал – год исключительный. Голод, язва на скоте. Будет народное восстание, и, значит, мы станем героями, первыми людьми в восстании. Желябов говорил: студенты, интеллигенция, рабочие, все пойдут на какие-то баррикады и нас выручат…»
В этой вере, что «выручат», что он делает геройское и вместе с тем ничем особенным ему самому не угрожающее дело, Рысаков ловко нацелился и бросил снаряд под колёса кареты.
Раздался страшный грохот. Столб тёмного дыма, снега и земли высоко поднялся в воздухе, из дома по ту сторону канала посыпались стёкла. Что-то ахнуло в сердце Рысакова. Он бросился бежать, но за ним погнались, какой-то человек в «вольной» одежде схватил его, сейчас же подбежал городовой с обнажённой шашкой, и Рысакова припёрли к краю набережной.