Антон Дубинин - Южане куртуазнее северян
Что еще можно сказать об Аймерике? Ростан подружился с ним сразу, почти что с первого дня. Это казалось очень легким делом — подружиться с Аймериком, и Кретьен здорово удивился, узнав, что кроме них двоих тот никого не называет своим другом в целом Париже.
У него водились деньги. Не то что бы он был богат — нет, на самом Аймерике и на его доме (отличная большая комната на соборной улице, также стол, также услуги прачки и возможность иногда покупать собственные книги) лежала печать устойчивой, благонадежной обеспеченности. Давать в долг ломберский школяр не любил — с куда большим удовольствием просто делился деньгами. Единственным человеком, который не получил от Аймерика ни денария, был Ростан. «Все равно пропьет», сумрачно говорил тот и взамен монет приходил к Пиите в гости с корзиною еды.
Были у него странные привычки — например, он никогда не пил. На пирушки ходил вместе с друзьями, но наливался все более безвредным пивом или соком, а потом разводил пошатывающихся приятелей по домам. Иногда по целым неделям не хотел никого видеть, а потом опять появлялся на лекциях — спокойный и радостный, как обычно.
Прозвище Аймерик имел соответствующее своим взглядам на мир, славе бывшего крестоносца и тяжеленным кулакам — его кликали miles, рыцарь. Сам он так никогда не представлялся, но когда называли, откликался и вроде как не протестовал.
Но самым главным его достоинством не было ни одно из перечисленных. Главное — в первый же день странного знакомства схваченное Кретьеном на лету по паре случайно сказанных фраз — состояло в другом: Аймерик де Буасезон любил короля Артура и верил, что тот в самом деле вернется.
2Когда ты один, ты ни в чем не бываешь уверен до конца. Любая твоя вера — это на самом деле надежда.
Когда же в какой-то потрясющий момент у тебя появляется второй — другой, друг, — ты подобен утопающему, которому вдруг подворачивается плавучее бревно. Ты можешь быть спасен, ты обретаешь знание того, что твоя вера — настоящая.
Но если двое друзей всегда подобны изгнанникам в чужой стране, которые только между собой могут говорить на настоящем языке, языке родины, то при появлении третьего на свет является новая страна. Нечто вроде франкских королевств в землях Востока.
Если двое друзей — это малая лодочка на воде огромного моря, то трое — уже дом на берегу. Потому что уже можно говорить не «мы с тобой», а просто — «мы». Или даже — «мы все», потому что трое — это компания. Потому что нужно как минимум три точки опоры, чтобы конструкция стала устойчивой…
И если одиночка в вере нетверд, двое же в вере стойки — то трое уже несокрушимы.
Когда появился Аймерик, и рыцарей Камелота, затерянных в бурлящем котле Парижа, стало трое — фундамент дома был заложен. И вовсе неудивительно, что вскоре компания разрослась до четырех, а потом и до пяти человек. Судьба, решив долго не возиться с каждым по отдельности — и так вон сколько времени потратила на то, чтобы свести Ростана с Кретьеном! — поступила просто и грубовато, поместив их всех в школу к одному магистру, в одно и то же время — теплой, влажной осенью 1156 года.
Четвертым в компании стал конопатый двадцатилетний валлиец по имени Гвидно Эвраук. Был он новичком в Париже, прибыв из своей Британии всего полтора года назад; имелся при нем брат-близнец, Дави Эвраук, но перепутать их мог бы только человек, ничего о них не знающий. При совершенно одинаковых чертах конопатых острых лиц, одинаковых серо-желтых глазах, по-кошачьи блестевших из-под рыжих, словно покрытых ржавчиной волос, близнецы различались во всем остальном, как небо и земля.
Гвидно осанкой напоминал принца-изгнанника неизвестного ржавого королевства, балованного, наглого и очень храброго. Дави же по поведению был подобен рыжему помойному коту. Никто во всем Париже — во всяком случае, в Серлоновой школе — не влипал во столько драк за учебный год, сколько приходилось на долю Дави Эвраука за неделю. Во рту тощего, вечно какого-то ощетинившегося школяра не хватало нескольких зубов, выбитых вследствие неких похождений — однако Дави не унывал и научился очень искусно и метко плеваться сквозь щербины во рту, стараясь из увечья извлечь посильную выгоду. Еще он очень хорошо кидался камнями, да и ножом умел помахать, — а вот учиться не любил. В первые же свои дни во Франции он нашел себе компанию совершенно оголтелых британцев, сошедшихся на намерении доказать французам величие своей державы с помощью кулаков, и чувствовал себя среди этого народа просто прекрасно. Гвидно же, за неблагозвучие имени немедленно переделанный соучениками в Гюи, с братними друзьями не сошелся — драться он мог, но не очень любил, а больше всего не любил, когда его путали с англичанишками. Французам-то, им все равно, бритт ты, сакс или кто, — если приплыл через Ла-Манш, значит, англичанишка, значит, надобно побить… А Гвидно своим уэльским происхождением очень гордился, неоднократно напоминая друзьям такой, например, исторический факт, что именно из Валлиса, из его родного городишки Монмута происходит и несравненный магистр Груффид, которого латинисты искажают в Гальфрида, мудрец, все знавший про Истинного Короля…
Веснушки у обоих братьев красовались везде — на лицах, на руках, даже на одинаково костлявых спинах. Волосы Дави стриг совсем коротко — чтобы в драке врагам было не за что ухватиться; а Гвидно свою шевелюру даже отращивал, правда, отрастали ржавые локоны как-то неравномерно, клочками… Кроме внешности, ничего общего в этих двух ребятках не было — однако это им не мешало друг друга безумно любить. Даже компании у них сложились разные: у младшего (а Дави из них двоих считался младшим, по ничем не обоснованному обоюдному согласию) — его неистовые британцы, а у старшего — трое подданных короля Артура; но пары родичей, сильнее связанных взаимной приязнью, Кретьен еще никогда не встречал. Прозвище Гюи потрясало своей прозаичностью — его звали просто Валлиец; Дави же с гордостью носил почетное имя Кот. На кота, как уже было сказано выше, он и впрямь походил необычайно — и драчливостью, повышавшейся в весенний период, и желтоглазой хитрой физиономией, и маниакальным стремлением спереть все, что плохо лежит, можно даже и без малейшей надобности, исходя из одного только факта доступности предмета. И засыпать он умел тоже по-кошачьи — где угодно, когда угодно, подобрав под себя длинные ноги и свернувшись клубком.
А вот Гюи был другой, хотя тоже наглый, и драться тоже умел отчаянно и жестоко… Но он старался делать это рыцарственно. И знал немеряное количество легенд, которыми щедро делился со своими новыми друзьями. Это от него Кретьен узнал и полюбил навеки, принимая внутрь своего мира, истории про прекрасную Олуэн и рыцарей Артура, и про Оуайена, игравшего в тамошние валлийские шахматы с самим Королем, и про то, как Оуайен, будучи мальчишкой еще, спас Камелот от нападения, и про других, про многих, многих… Камелот Гюи сам собою, незаметно и крепко слился воедино с Артуровской страной Кретьена — так же, как сделала это Лоэгрия магистра Гальфрида, и трубадурский, очень окситанский Бросселианд Ростана… Тогда же узнал Кретьен и историю Герайнта, королевского гонца, и тогда же история черноволосого юноши, Кретьенова отражения в Бретани древних дней, стала им медленно, но верно переделываться. Парень сросся с Герайнтом — наполовину сам собой, наполовину по воле автора: историю хотелось сделать красивой, хотелось показывать друзьям. А чтобы никто его не узнал, Кретьен даже замаскировался: Герайнт неожиданно посветлел волосом и изменился характером. Правда, такого ужасного валлийского имени поэт не пережил — и на тот же манер, как Гвидно превратился в Гюи, вскорости королевский гонец уже именовался Эреком. Одно слегка беспокоило Кретьена — пересаженный на родную почву, валлийский паренек что-то совсем уж офранцузился, так что и не узнать; да и сама Бретань под пером франка Кретьена делалась до ужаса знакомой, такой армориканской, такой вневременной — и в то же время принадлежавшей нашему веку… Впрочем, вскоре поэт на это махнул рукой. То, что он писал, ему в кои-то веки нравилось, мало того — оно нравилось еще и друзьям; а чья это история — его собственная или чужая — пусть Господь разбирается… Правда одна — то, что получалось, получалось хорошо. Только Гвидно цеплялся, иногда вставляя реплики во время чтения — «Ну, что это у тебя за франк такой! Это не он, поэты всегда врут…»
…А поэты и не врут вовсе. Просто они все, что видят, видят очень сильно через себя. Так что в поисках объективной истины обращайтесь, мессир Валлиец, к кому-нибудь другому, но помните, что даже Раймон Ажильский и Фульк Шартрский[19] один и тот же священный поход по-разному описали…
Пятым и последним в компании стал довольно родовитый юный немец по имени Николас фон Ауэ. Этот белобрысый, единственный из пятерых не отличавшийся худобой парень был до крайности стеснителен и молчалив, что странно смотрелось при его могучем телосложении. Французское произношение Николасу давалось плохо, с очень смешным акцентом — поэтому он по большей части и молчал, смиренно улыбаясь. Бить его не били — уж больно он был здоровый, так что ему сходило с рук даже бытие немцем; зато высмеивали частенько, и такого сокровища, как друзья, похоже, этот юноша никогда не имел, да и не рассчитывал найти в своей жизни. Его, новичка в Серлоновой группе, здорово дразнили — а он только и мог что отмалчиваться и краснеть. Любитель справедливости, Кретьен вступился за него как-то раз, хотя сам он острым языком не обладал. Зато был у него Ростан, который за словом в карман не лез и переболтать мог кого угодно. Так и случился в компании пятый друг — сам собою случился, тихий, всегда широко, приветливо улыбающийся, с кулаками даже потяжелее, чем у Аймерика… Николас оказался до крайности полезен в качестве друга — у него часто водились деньги, которые он никогда не давал в долг, зато щедро раздавал нуждающимся ближним за просто так; сам же в долги никогда не влезал, и Кретьен однажды поразился до глубины души, узнав post facum через недельку, что вот совсем недавно Николасу было нечего есть…