Ал. Алтаев (М. В. Ямщикова) - Гроза на Москве
Он помолчал.
— Одно только неладно, — сказал Оська, — причинил боль ты нам трапезой монастырской. Великие светочи — Сергий и Кирилл, Дмитрий, Пафнутий и многие преподобные в Русской земле установили уставы иноческому житию крепкие, как надобно спасаться, а повсюду живут обычаи мирские. Кроме сокровенных рабов Божьих, остальные только по одежде монахи, а все по мирскому творится. И в Кириллове, и у Троицы в Сергиеве монастыре благочестие иссякло. Прежде Кириллов монастырь многие земли кормил в голодные времена, а ныне там пиры пируют. Как рыболов Петр и поселянин Иоанн Богослов и все двенадцать апостолов велели, всем сильным царям, обладавшим вселенною: как Кирилла вам с боярином Шереметевым поставить? Которого выше? Шереметев постригся из боярства, а Кирилл и в приказе у государя не был. Да, что творят по монастырям, — Богу то ведомо! А знаешь, завет какой давали: «отрекаюсь от мира и от всего, что в мире». А мы разве завет такой давали? Постригалися? А ну, поведайте мне.
Он обвел глазами полупьяных опричников.
— Не давали, царь-государь, не давали! — гулом понеслось по рядам.
— То-то. Учредителем был я, скудоумный, по своему смирению мысля: показать пример чернецам, как на миру живучи, надо усердным до Бога быть и душу спасать, как жить надобно. А что, мы не молимся усердно? Не колотим лба? Погляди!
Он показал на лоб, на котором ясно виднелись темные пятна — следы долгих земных поклонов.
— Ночи молимся…
— Молимся, государь…
— Какие грехи были, все замолили!
— А то Замолили и те, что впредь накопим!
Царь крикнул:
— Молчите. А почему мне бедную мою мирскую братию не потешить? Есть тут немало молодых. На Руси есть веселье — пить, а что мы вином малость потешимся, то ли еще беда великая? Что же ты заслушался меня, царевич, аль забыл, как Оську нужно напоить, да так напоить, чтобы не смел хулить отца твоего!
Царевич засмеялся тонким, заливчатым смехом, схватил громадный ковш рейнского и, повалив Гвоздева, стал лить ему вино в нос, в рот, в уши.
По воле царя Гвоздев недавно надел шутовской наряд; прежде он был в почете и славе при дворе; перед ним заискивали, и он ходил не спешным шагом, важно держа голову, подпертую высоким воротником боярского кафтана.
Гвоздев упал на пол, и по его лицу, по седеющей бороде заструилось вино…
Шутовская однорядка татарского покроя из червленого сукна вся вымокла; разноцветные яркие заплаты стали темными, черкесская зеленая шапка с лисьим околышем свалилась и плавала в луже, и бубенцы, пришитые на рукавах и полах, жалобно позванивали. Несчастный старик задыхался; из носа, из ушей — отовсюду текло у него вино. А царь хохотал, за ним хохотал царевич, хохотали все опричники.
Царевич кричал:
— Батюшка, дозволь попотчевать бастрой?
— Валяй бастрой, Ваня, — смеялся царь.
У Гвоздева глаза вылезли, как у рака. Он задыхался.
— Напился теперь, Оська? — спрашивал царь. — Брось, Ваня. Нешто бастра для холопов? Ладно ли тебе было, шутник?
Гвоздев собрался с силами.
— Ладно, государь, только шапка да однорядка очень пьяны: пожалуй, домой не дойдут.
— Подать ему платье новое, шапку — околыш рысий! — крикнул царь. Аль озяб от купания, Оська?
Гвоздев пересилил кашель, стал на колени в привычную шутовскую позу и запел тонким, пронзительным голосом, запел детскую песенку:
Поливай, дождь,
На бабину рожь,
На дедову пшеницу,
На девкин лен.
Поливай ведром…
Дождь, дождь, припусти,
Посильней, поскорей,
Нас, ребят, обогрей.
Наивная песенка, которой ребятишки на радунице окликали дождь при появлении грозовой тучи, странно звучала в душном царском покое, среди грубого пьяного веселья. Царь хлопнул Гвоздева по лбу рукою.
— Завтра получишь и мальвазию, и рейнское, и бастры на дом, да и денег пошлю… дождик-то золотой тебе, небось, любее, дурень?
Царь был в веселом расположении духа, и Федор Басманов с завистливой улыбкой подошел к царю.
— Дозволь, царь-государь, тебя повеселить пляскою… не перепадет ли и мне золотого дождичка? Больно уж у меня телогрея худа…
— Валяй и ты! — махнул рукою царь. — Потешь как знаешь. Да погоди: был тут у меня смиренник, что две недели тому назад в опричнину ко мне записался. Нарядить его в сарафан!
Василий Грязной толкнул брата.
— Слышь, Гриша, государь царь тебя кличет.
Григорий встал. Он был смертельно бледен; глаза блуждали. С тех пор, как две недели назад брат Василий привел его в Неволю, он пил непробудно, день и ночь. В пьяном виде не помнил он, как надевали на него черную рясу и черную скуфейку, не помнил, как ходил с царскими опричниками к заутрене; не помнил даже, как подписывал отречение от всего на свете: от отца-матери, от роду-племени, чтоб стать царским опричником. Он смутно сознавал только, что это отречение, эта новая должность избавляли его от правежа. Отуманенная вином голова перестала соображать, что когда-то, еще недавно, боялся он слова «опричник», что когда-то корил брата, зачем он пошел в Неволю; что ему были противны дикие своевольства царских приспешников, которым не смели прекословить земские.
С трудом, держась за стол, встал Григорий и поклонился царю.
— Так вот он каков ноне молодец стал, — молвил царь с усмешкой, — вот он каков, кого я от правежа избавил! Еле на ногах стоит…
Он обернулся к слугам, державшим в руках алый сарафан и все принадлежности девичьего наряда.
— А Федорушке сарафан принесли?
— Слушаю, государь…
Федор Басманов, смеясь и кривляясь, уже надевал голубой летник с длинными рукавами, шитый серебром «на канительное дело», — то есть канителью, в спираль; на голову он надел кокошник с привязанною косою, а на шею жемчужное ожерелье и стоял перед царем, помахивая шитым золотом платком, молодой, статный, с голубыми невинными очами, совсем пригожая красная девица.
Стоял перед царем и Григорий Грязной, все такой же бледный, с мрачным взглядом, с дрожащими от обиды губами. Красный сарафан нелепо повис на его костлявой фигуре, смешно обнажились мускулистые руки из-под кисейной рубахи, девичья повязка сдвинулась набок.
Мокрый, с обвисшей, слипшейся от сладкого вина бородою стоял Гвоздев посреди покоя и, притоптывая разноцветными, в кусочках, шутовскими сапогами, тянул хриплым голосом:
Расходился старина…
Красна девица пьяна,
В лаптях воду носила,
Квашню ногой месила…
Ай, люлю, люлю!
Живет дурень на краю…
Ой, жги, говори, говори,
Рукавички сафьяновые!
— Пляши, — крикнул царь, наслаждаясь, видимо, унижением и ужасом Григория Грязного. — Да что вас мало? Ступай сюда и ты, Васютка; ты горазд плясать вприсядку. Надевай новый кафтан Оськин! Эй, кафтан для Васи! Гусельников!
Заливались звонкие гусли; под низкими сводами, расписанными библейскими сюжетами, в шутовском наряде плясал вприсядку Василий Грязной; старый Гвоздев припевал, с трудом выделывая коленца присядки, чтобы не отстать от вертлявого Василия Грязного, но ему мешал отвислый живот; борода растрепалась и мокрыми седыми клочьями повисла на груди: он отрывисто, задыхаясь, выкрикивал:
Пошто, девка, румяна?
Нарядилася она!
Нарядилась в сарафан,
Он по ниточкам весь дран…
Федор Басманов, закрываясь платком и жеманно улыбаясь, изгибал стан и плыл лебедушкой.
Царь обвел глазами пирующих. Взгляд его остановился на конюшем, старом боярине Иване Петровиче Федорове. Этот боярин не был опричником; за военную славу и седины его уважали даже враги.
Царю хотелось шутить.
— А ты, боярин Иван Петрович, — сказал он с усмешкой, — не хочешь ли с ними поплясать? Гусельники тебе сыграют веселую плясовую.
Боярин встал. Лицо его не дрогнуло. Низко поклонился он царю; солнечный луч упал на его бороду, и она заблестела серебром.
— Здрав будь, государь царь, — сказал он спокойно. — Спасибо за зов, да оплошал я, старый; копье и меч в руках с младых лет держать умудрен, а скоморошьей хитрости не учился, на том не обессудь. Вели голову сложить за тебя — сложу с радостью, а плясать да тешить тебя песнями и всякими шутками, — воля твоя, не по силам мне, да и ноги старые не гнутся…
Царь сдвинул брови и отвернулся.
— Гришка! — крикнул он и махнул рукою.
Григорий стоял молча, тяжело дыша, и в голове его смутно носилась мысль о том, что его сделали посмешищем, что одеваться в девичий наряд стыд и грех, но уйти он не смел. Царь не спускал с него глаз.
— Что же ты стоишь как чурбан? — услышал он царский оклик, и в голосе этом почувствовал нотки нараставшего гнева. Он видел, как рука царя сжимала крепче посох и уже насупились брови, а глаза недобро сверкнули под ними. Григорий сжался и, почувствовав, что от стыда проваливается куда-то в бездну, что теряет последние остатки чести, путаясь в сарафане, поплыл навстречу выделывавшему «коленца» брату.