Михаил Лохвицкий (Аджук-Гирей) - ГРОМОВЫЙ ГУЛ. ПОИСКИ БОГОВ
Я кивнул, дрема одолевала меня.
— Ко мне кунак ходит, — стал неторопливо рассказывать Закурдаев, и я стряхнул с себя сонную истому. — Из немирных. Придет в гости, ясно дело, подарков нанесет, предложу ему бузы или рому, он обязательно спросит: праздник у тебя? Если скажу: да, праздник, — чашу или рюмку выпьет, но больше не заставишь Они хоть и употребляют вино или бузу иногда, но пьяными их не увидишь, не бузят. — Он засмеялся, довольный своим каламбуром. И прибавил: — Слово то в русскую речь вошло после того, как солдатушки черкесскую бузу стали пить.
— А как же он к вам приходит, если немирный? — спросил я.
— Так. Приходит, и все. Озермесом зовут. Я и отца его знавал — он в Турцию ушел со своими. Они оба песни сочиняют. Певцы у них оружия не носят, даже и бою. Другие сражаются, а эти, ясно дело, песни поют, подбодряют воинов. Вы вот спросили: как же немирный приходит? Поймите, он во мне не врага, человека видит. Такое нам с вами трудно понять. Нам вообще не понять их. Уж одно то, что они без власти живут...
Нет резона пересказывать то, что Закурдаев поведал мне в пути, о многом в жизни черкесов он судил понаслышке и путал были с небылицами.
Как известно, у нас изрядно писали и пишут про общественный строй черкесов. Я стал особо интересоваться подобного рода сочинениями в ссылке, специально их выписывал. Посему могу более или менее полно судить о многом. Забегая снова вперед и, так сказать, опережая события, скажу, что Л. Я. Люлье в своих статьях «Черкесия», опубликованных за последние несколько лет, доказывал, что у горцев шапсугов «общественное управление, как не имеющее главы, республиканское» и что «законодательная и распорядительная власти имеют начала свои в народе, следовательно, и управление должно считаться демократическим». Другие с этим не соглашались, утверждая, что старейшины, избираемые для решения тех или иных вопросов, из людей, славящихся бескорыстием и мудростью, не имели права принуждать, они могли лишь давать советы, следовательно, управления не было. У шапсугов не существовало смертной казни, телесного наказания и тюрем, и не было грабежей и воровства, этому я свидетель. Некоторые считали строй черкесов общинным, говорили, что в начале этого века сельские общины в Черкесии стали разлагаться под влиянием соседских феодальных нравов. Н. Дубровин лет пять назад в «Военном сборнике» вынес такое суждение: «В народе, не имевшем никаких властей, каждый должен заботиться о себе и об общественной пользе, заводить связи и употреблять силу слова для ограждения своих интересов. Такое политическое устройство развивает присутствие духа, быстроту соображения, а постоянные физические упражнения и деятельность способствуют развитию телесной красоты, гибкости и силы».
Думаю, что интерес к общественному строю черкесов, помимо этнографических целей, проистекал из одного источника — из неудовлетворенности государственным устройством России. Наши прогрессивные деятели ищут идеала то в русской общине, то глядят на Запад, то оборачиваются на соседей. Но разве в том дело? Можно сколь угодно спорить, например, по какой причине законы шариата не были приняты полностью, доказывать, что шариат, насаждавший насилие, противоречил свободолюбию горцев, но никакие рассуждения наши принести спасение шапсугам не могли. Тем более что рассуждают и спорят главным образом те, от которых ровным счетом ничего не зависит — не в их руках судьбы народов.
Издали судить затруднительно, не хочу брать на душу греха и решать с уверенностью, однако мне представляется, что повсюду у нас пока одни болота, и, если где нибудь и начинают пробиваться ручейки живой воды, то мне об этом не известно. Владелец книжной лавчонки в Енисейске, — из бывших поселенцев, вскоре прогоревший, — пытался рассуждать со мной о земствах и крестьянских присутствиях. Он видел в них зачатки всесословного самоуправления, не зависящего от верховной власти. Поскольку нашей губернии, подобно Польше и Кавказу, земств не дали, я знал о земской реформе только по журналам и кое-каким устным сведениям, но сказал, что авторами всех наших реформ являются столь близко знакомые мне Барятинские и Евдокимовы, с одной лишь разницей — одеты на сей раз они в статское платье. Он попытался убедить меня, заразить своей уверенностью. Блажен кто верует. По мне, все такие реформы суета сует.
Вернусь к своему повествованию. В конце XVIII века несколько дворянских семей, в том числе Шеретлуковы, стали брать себе больше земли, чем требовалось для пропитания, нанимать работников и как то ограбили торговцев. Шапсуги изгнали дворян, пожелавших жить не по адатам. Шеретлуковы обратились за помощью к бжедугам, у которых были князья. Князь бжедугов Баты гирей и Шеретлуковы, понимая, что с возмущенными шапсугами самим не справиться, поехати в Петербург к Екатерине II. Царица повелела дать Баты гирею три сотни казаков и артиллерию. Шапсуги объединились для защиты. Произошло кровопролитное сражение. Как то я услышал черкесское предание об этом. В нем говорится, что когда шапсуги возвращались с поля битвы, одна женщина спросила, где ее муж и сын. Ей ответили — убиты. Она стала царапать себя руками по лицу. «Почему же вы возвращаетесь живыми?»
«Мы убили Баты гирея», — сказали они. Она засмеялась и стала бить в ладоши... Годы спустя дворяне у шапсугов окончательно потеряли свои преимущества. Вскоре такой же демократический переворот свершился у абадзехов.
Рзмышляя обо всем, чему я был участник и свидетель, спрашиваю себя: не в том ли и еще одна причина, по которой империя наша так стремилась покончить с шапсугами? Вольный образ их жизни, представлявший превеликий соблазн для русского раба мужика, был, повидимому, угрозой для монархии. За всю обозримую историю человечества шапсугов не удавалось покорить ни монголам, ни Александру Македонскому, ни крымскому хану. И мы тоже не смогли покорить их, мы их частично изничтожили, частично изгнали. Чиновники от нашей истории уверяют, что при столкновении двух народов более невежественный, с менее передовым строем неминуемо погибает. Но какой разумный человек согласится с этим? Мы победили лишь потому, что солдат у нашего царя было неизмеримо больше.
Возвращаюсь к бричке, в которой ехали мы с Закурдаевым.
Наслушавшись его рассказов, я спросил:
— Вы говорите по черкесски, Афанасий Игнатьевич?
— Чуток понимаю, но чтобы говорить... Нашему брату, ясно дело, легче в игольное ушко пролезть, чем их языку научиться. Гость придет, скажу: фасапши, кеб лаг — с прибытием, мол, пожалуй в гости. Еще слов с десяток знаю. Но мне и не требуется. Озермес сам славно по русски болтает...
Имя Озермес почему то казалось мне знакомым, уже окончательно засыпая, я догадался, что оно звучит как египетское Рамзес.
Проснулся от того, что лошади остановились.
— Где? — спрашивал, поднявшись на локте, Закурдаев.
— Гляньте, во-он там, — ответил солдат возничий, указывая кнутом на придорожные кусты.
— Что такое? — поинтересовался я.
Закурдаев сошел с брички, я тоже спрыгнул, чтобы размять сомлевшие ноги. Мы направились к зарослям ежевики и увидели лежащий на боку тарантас. Лошадей не было, чуть поодаль лицом вверх лежало мертвое тело. Рядом валялась почтовая сумка. Закурдаев склонился над мертвым.
— В голову пуля угодила. Поди из кремневки, вон дыра какая.
Я подошел ближе. Лицо мертвого показалось знакомым. Всмотревшись пристальней, узнал фельдъегеря, который когда то подвез меня.
Припомнились его сумрачность, упорное нежелание отвечать на мои вопросы, загадочная, широкая, словно каменная, спина, и мой испуг, когда у тарантаса отлетело колесо. Сейчас фельдъегерь лежал с полуоткрытым ртом, виднелись желтые зубы, открытые глаза закатились, он, казалось, смеялся: так я ничего и не сказал тебе. Я отвернулся.
— Ямщика, должно, увели, — пробормотал Закурдаев. — Незадача. С собой везти придется.
Подошел солдат. Издали услышав сказанное капитаном, он заворчал:
— Куда его, мертвого-то? Только лошадей пужать. Здесь похороним, ваше благородие.
— Православный он, — не согласился Закурдаев, — ясно дело, отпеть надо. Да и... — Он махнул рукой, не договорив. — Отнеси сумку в бричку, держи лошадей, а мы его возьмем.
Мы перенесли негнущееся тело фельдъегеря в бричку. Лошади храпели и норовили понести. Прикрыв лицо покойника сеном, Закурдаев сказал:
— Мне рядом с мертвым не впервой. А вы ежели брезгуете или страшитесь, с солдатом сядьте.
— Все равно. — Я полез в бричку. — Может, и нам не долго осталось, — Типун вам на язык! Здешние меня, если разглядят, не тронут, а вот коли пришлые... Поедем, Бог не выдаст, свинья не съест.
Закурдаев сел, и мы снова поехали. Покойник подпрыгивал на сене у меня в ногах. Я думал о бренности и бессмысленности бытия, о том, что все более выпадаю из общей жизни. Тело фельдъегеря придавило мне ногу, я освободил ее и вдруг почувствовал, что не хочу, очень не хочу умирать.