Юрий Герман - Россия молодая
Марья Никитишна плакала украдкой, сидя над Сильвестром Петровичем. Худое лицо его обросло легкой светлой бородой, иногда пересохшими губами он произносил какие-то слова. Маша вслушивалась и ничего не понимала.
— Трави шкот, трави!
Потом поняла: плавает по своему озеру, строит свои корабли, живет там, на Переяславле, а не здесь, в Москве.
И днем, когда он бывал особенно бледен и желт, и ночами, когда от жара на щеках его горели красные пятна, всматривалась Маша в его лицо, спрашивала себя, чем он ей так полюбился? Почему не хочется жить ей, ежели он умрет?
Иногда к Родиону Кирилловичу приезжал князь Хилков. Они, сидя внизу, подолгу толковали о своих летописях. Маша кусала платок, — как могут они заниматься делами, когда Сильвестр Петрович при смерти!
Тайком от дядюшки Маша звала баб-ворожей, бабы шептали над водой, спрыскивали больного с уголька, покрыв его платком, кружились, творили заклинания. Маша, и веря и страшась, мелко крестилась в сенцах, молила пресвятую богородицу не оставить ее, сироту, не дать ворожеям загубить Сильвестра Петровича.
В тихий светлый прозрачный день бабьего лета Сильвестр Петрович вдруг открыл глаза, собрался с мыслями и одними губами чуть слышно промолвил:
— Здравствуй, Марья Никитишна.
Маша всплеснула руками. Шитье упало с ее колен.
— Апраксин где — Федор Матвеевич?
— В Архангельске все они, — сказала Маша, — и Петр Алексеевич с ними…
— В Архангельске?
У Маши дрожали губы, в глазах блестели слезы. Она сидела неподвижно, крепко стиснув руки у горла.
— Зачем в Архангельске?
Маша не знала. Сильвестр Петрович думал, хмуря брови. Потом слабо улыбнулся и сказал, что хочет спать. Вечером он попросил поесть, а через неделю собрался в баню — париться. Для такого случая был позван старый банщик из пленных татар — маленький, страховидный, ловкий и скользкий, как бес. Дядюшка рассказал ему, какая была болезнь, татарин кивнул бритой головой:
— Якши!
Лекарь, случившийся при беседе, схватился за голову: как бы вместо лечения не приключилась смерть.
Окольничий плюнул, — чего немец врет, когда же такое было, чтобы человек от бани помер? Татарин все кивал — якши, якши, он-де знает…
Мыльню топили с утра — сам татарин и его подручный, глухонемой, по кличке Глухарь. В липовые чаны липовыми же ведрами носили «мягкую» воду из дальнего колодезя. В кунганах татарин замешал квас — мятный с травами, чтобы этим квасом поддать пару, когда придет час. На полках и на лавках Глухарь раскидал принесенное в мешке сено, с поясным поклоном, перекрестившись, положил своей же работы веники. В туесах стояли ячное пиво и татарская вода с уксусом и травой полынью, для последнего, легкого пару.
Улыбаясь серьезному лицу татарина, истовому поклону Глухаря, всей торжественности маленькой мыленки окольничего, Сильвестр Петрович ничком лег на полок, вдохнул всей грудью сильный и добрый запах наговорного сена и сладко задремал, покуда ловкие руки татарина отбивали дробь по его лопаткам, по спине, по плечам. Глухарь по знакам татарина поддавал мятным квасом, сквозь слюдяные оконца фонаря светила свеча, дышать становилось все горячее, сердце билось ровными могучими толчками, гнало кровь по телу, горячий воздух благодатно ширил грудь. А татарин уже плясал на спине крепкими маленькими ступнями, весело и бойко приговаривая:
— Ай, якши, ай-ай, якши, ай, ну, якши!..
И чмокал языком:
— Паф-паф-паф!
А Глухарь, макая веники в знахарское сусло, теплое и пахучее, уже поддавал с боков по ребрам, потом в межкрылье, по плечам, по шее и мычал радостно, — дескать, хорошо все будет, уж мы-то наше рукомесло знаем, уж мы-то утешим…
Внезапно распахнулась дверь — и в мыльню ввалились Яким Воронин и Луков. Заехали навестить болящего, а он в бане, ну тем случаем и им бог велел кости распарить.
— Да вы откуда? — спросил Сильвестр Петрович.
— С моря! Мы, брат, нынче морские корабельщики! — сказал Луков. — Вчера только возвернулись. Чего бы-ыло!
Вперебой стали рассказывать об Архангельске, о том, как строятся там нынче корабли, как остался там воеводой Федор Матвеевич Апраксин…
Воронин вдруг всплеснул руками, закричал:
— Да ты стой, ты погоди, про Ваську-то Ржевского ведаешь ли?
Иевлев молча смотрел на Якима.
— Ей-ей, не ведает, ей-ей! — радовался Воронин. — До него, детушка, коне рукою не достать. Воеводою поехал в Ярославль…
Сильвестр Петрович отмахнулся.
Оба — и Луков и Воронин — стали креститься, что-де не брешут, провалиться им на сем месте, да поглотит их геенна огненная…
— Двое всего воевод ныне из нашего брата, потешных, — с грустью сказал Луков: — Федор Матвеевич — работник, да Василий Андреевич — наушник, да ябедник, да доносчик…
— Ну и нечего об сем толковать! — заключил Воронин. — Его государева воля…
Беседа этим и кончилась, началось веселье. Татарин, скаля зубы, плясал по Воронину, Луков поддавал пару — по-своему, чтобы глаза вон повылезли, хлестался наверху, орал предсмертным голосом:
— Батюшки, ахти мне, помираю, отцы! Братцы, плесните холодненького! Лихом не поминайте, детушки…
Луков, весь в мыльной пене, плясал, выпевая:
Ой, жги, жги, жги,
Разметывай!
Иевлев тихо лежал на полке, завидовал тем, кои видели Белое море нынче, кои плавали на нем, дышали добрым, крутым, соленым ветром…
После бани размякли. Воронин уговаривал татарина креститься, обещал ему за то подарить ефимков сколько унесет. Татарин посмеивался, вертел головой. В доме Родиона Кирилловича сели пить мед. Луков с Ворониным переглянулись, Воронин сказал со вздохом:
— Великий шхипер велел проведать — не пора ли сватов засылать? Как скажешь, господин Иевлев?
Иевлев поднял голову, взглянул в глаза Родиону Кирилловичу, помедлил и молвил не спеша, чтобы все поняли — то не шутка:
— Кланяюсь тебе, Родион Кириллович. Твоя воля — мне закон.
У старика задрожали руки. Он поправил очки, оглядел веселые распаренные лица Воронина и Лукова, тихо сказал:
— Как ни заплетай косу, не миновать — расплетать. Засылайте!
Наверху что-то упало, покатилось, дядюшка, оглаживая бороду, поднялся:
— Пойти кошку прогнать, чтоб кувшины не била…
Луков и Воронин тоже поднялись.
— Ну, Сильвестр, — сказал Воронин, — пропала твоя головушка: для щей люди женятся, а от добрых жен — постригаются. Жалко мне тебя…
Луков выпил еще меду, обтер усы, вздохнул:
— Сороку взять — щекотлива, ворону — картава; оженимся мы с тобой, Яким, не иначе, как на сове. То-то ему позавидуем. Прощай, Сильвестр. Жди сватов…
9. Голубка и сокол
Студеным вечером на Параскеву-Пятницу в доме Родиона Кирилловича с шумом распахнулась дверь, вошел Меншиков, весь в снежной изморози, сказал с порога:
— Готовьтесь, едет. Да пугаться нечего, все ладно будет…
Не успели сесть — воротник стал раскрывать скрипящие ворота, у крыльца заржали, подравшись, кони, в сенях сбивали снег с сапог, хохотали сиплыми голосами. Родион Кириллович, опираясь на костыль, поклонился гостям низко.
— Сватались к девице тридцать с одним, а быть ей за единым — за ним! — быстро говорил Петр, щурясь на яркое пламя свечей. — По-здорову ли живешь, Родион Кириллович?
И не слушая ответа, не садясь, говорил:
— У вас товар — у нас купец, где у тебя, Родион Кириллович, голобец?
— По обряду, государь, по обряду! — кричал Меншиков. — Ничего не рушено, все справедливо!
Окольничий, светло улыбаясь, взял Петра за руку — подвел к печи. Царь положил ладонь на печной столб, как полагается свату, стоял у печи — огромный, глаза жарко блестели, говорил не останавливаясь, вздергивая головой:
— Никому против свата не ухвастать: купец наш души доброй, силы сильной, казны у него не считано, куниц да соболей не перевозить, не переносить, вотчина — что и глазом не окинуть, рухлядишка — что и конем не объехать…
Потешные, Лефорт, Гордон, Голицын, Нарышкин — хохотали, садясь по лавкам, в горнице пахло снегом, пивом, табаком, длинные тени метались по стенам, то и дело хлопала дверь — входили все новые и новые люди.
— Ваш товар нам люб, — твердо и серьезно сказал Петр. — Люб ли вам наш?
Родион Кириллович взглянул в открытое честное лицо Иевлева, помолчал, ответил слабым, но ясным голосом: