А. Сахаров (редактор) - Екатерина Великая (Том 1)
– Конечно, можете! Фике! Фике! София! Её имя нужно будет изменить… Пусть она носит имя моей дорогой матери. Пусть будет Екатериной… Не правда ли, сестрица?
– О, ваше величество. Такая честь для девочки носить имя вашей матушки…
И взволнованная герцогиня прижала платочек к губам.
– Поскорей же обручим наших дорогих детей! Это такая радость – быть женихом и невестой… – говорила императрица, и воспоминания снова туманили её глаза. – Однако до обручения принцесса должна стать православной…
– Ваше величество, – замялась герцогиня, – мой супруг, его светлость, поручил мне просить ваше величество, чтобы сделать так, как это было сделано при браке вашего брата, великого князя Алексея Петровича, с принцессой Шарлоттой… Принцессе тогда ваш отец великий Пётр разрешил сохранить её веру!
– Ну и что же хорошего вышло? Оба и померли! – вдруг без церемоний оборвала эти осторожные возражения Елизавета Петровна. – Ну? Оставим бесполезный разговор! К тому же жених, великий князь Пётр, стал православным вполне по убеждению… Никаких иных решений этого вопроса быть не может, и я, право, удивлена, сестрица, что вы подняли его!
Сжав губы, императрица повернула лицо в сторону. Действительно, как это можно осмеливаться сомневаться в православии?
Иоганна Елизавета, досадуя на себя за свою неловкость, соскочила с кресла и присела с извинением в глубоком реверансе. Для чего было заикаться об этом? Это портило ведь отношения с «сестрицей». Это герцог толкнул её своей запиской. Как глупо!
И скоро герцогу Христиану Августу было отправлено письмо, в котором жена писала ему так:
«Я выслушала, что мне говорил архимандрит Симон, и, клянусь Богом, не вижу в православной вере ничего нечестивого. И в катехизисе Лютера и Символе веры русских – совершенно одинаковые учения. И дочь наша клянётся мне, что в этой русской вере нет ничего, что бы отталкивало её».
Фикхен тоже написала отцу, что никакого существенного различия между православием и лютеранством она не видит и поэтому могла бы переменить религию…
Но как же труден этот русский язык! Фике зубрила его до беспамятства. Всматриваясь в толстые, румяные губы Ададурова, шевелящиеся червяками в его густой бороде, она старалась овладеть русским выговором. Она должна говорить, как русская! А церковнославянский язык! Это просто ужас… И, закрыв руками уши, упёршись локтями в наборный столик, Фикхен повторяла часами Символ веры:
– «Распятого же за ны, страдавша и погребенна и воскресшего в третий день по писанию…»
Она вскакивала ночью, вылезала из-под балдахина и шлёпала босыми ногами по гладкому паркету, твердя всё одно и то же, ломая язык:
– «Иже со отцем и сыном споклоняема и славима, глаголившего пророки…»
Во время таких ночных занятий Фикхен простудилась и серьёзно заболела. Металась в жару, бредила, бормотала в беспамятстве эти странные славянские слова, а девица Шенк ломала руки, сверкала глазками и рассказывала всем причину заболевания принцессы:
– Её светлость слишком усиленно занималась религией… Слишком много училась… Это и убило её…
Когда Елизавета Петровна узнала это, слёзы умиления выступили у неё на глазах… Она упала на колени перед целым иконостасом, занимавшим угол в её опочивальне, и усердно молилась о выздоровлении этой героической девушки. Какая радость! Как будет счастлив её муж, внук Петра!
Фикхен лечили лучшие врачи, и сам Лесток не отходил от её постели. Болезнь прогрессировала, опасались рокового исхода. Фридрих-король в Берлине получал всё время бюллетени о здоровье: он боялся, что она умрёт… Всё тогда рухнет! А что будет, если она умрёт без покаяния? Это очень тревожило императрицу. Ведь так умер её жених! И однажды, наклонившись над больной девушкой, гладя её тонкие чёрные волосы над бледным горячим лбом, императрица спросила тихонько:
– Фике! Фикхен! Хочешь, мы позовём к тебе священника? Тебе будет легче…
Фике не отвечала.
– Мы позвали к тебе лютеранского пастора… Он ждёт… Поговори с ним.
Бледные губы больной зашевелились.
– Не надо пастора! – с трудом прошептала она. – Позовите ко мне отца Симона!
– Ах ты милая! Ах ты умница! – по-русски запричитала императрица. – Да как это правильно…
Услышав про это, весь двор качал головами и повторял:
– Как умна эта девочка!
По общему признанию, Фикхен была спасена доктором Лестоком, который потребовал энергичного кровопускания. Близкий человек к императрице, он пользовался непререкаемым авторитетом: Мать больной воспротивилась было предложению Лестока, больная слишком малокровна… Она может не выдержать обильной потери крови… Потребовалось вмешательство самой императрицы, которая приказала пустить кровь и осталась очень недовольна Иоганной Елизаветой…
Вообще герцогиня вела себя не очень ловко. Неосмотрительно. Нетактично. Занятая политическими разговорами и обширной перепиской с заграничными корреспондентами своими, она мало бывала у постели больной… Она увлекалась нарядами. Графине Румянцевой было приказано заменить мать у постели больной. И особенно зорко следил за действиями Иоганны Елизаветы Бестужев.
Крепкая натура Фике выдержала способы лечения Лестока, она стала поправляться. Слабая, худая, с поредевшими волосами, она была так бледна, что государыня прислала ей баночку румян и приказала румяниться при появлении в обществе.
Каждый свой приезд в Москву императрица отмечала по обещанию хождением пешком на богомолье в Троице-Сергиеву обитель, в 60 верстах от Москвы. Этими богомольями государыня благодарила Господа Бога за удачный переворт, а также и за то, что когда-то Троице-Сергиев монастырь приютил её отца, Петра Алексеевича, когда ему пришлось спасаться туда в глухую ночь от стрелецкого заговора. И в этом году государыня двинулась из Москвы на богомолье 1 июня, на Троицу.
Весна уже отошла, деревья были в свежей, душистой зелени, поля покрылись дружными всходами… Погода стояла ведренная, солнце грело, воздух был лёгок и приятен, по временам потягивало из оврагов сыростью, ландышами, запоздалой черёмухой. По старой Ярославской дороге двигалось многолюдное шествие. К шествию присоединялись крестные ходы из попутных сельских церквей, и крупные золотые искры сверкали на окладах икон, на хоругвях, на высоких медных фонарях. Под навесом красных сукон, опираясь на посох, шла среди этой живой гудящей толпы императрица, покрытая чёрным платком в роспуск. Синий дым ладана пах сладко, раздавалось волнами церковное пение, мольбы нищих и убогих о милостыне, истошные кликания кликуш, завывание юродивых, окрики на лошадей, брань. В небе таяли облака, над полями ещё звенели жаворонки…
За царским богомольем тянулся огромный придворный обоз, ехало также и много торговых людей с палатками, со сбитнем, с калачами, с ествой разного рода, с медведями, балаганами.
Елизавета Петровна любила эти старинные богомолья, торжественные, пышные обряды. Она отдыхала в них от придворной сутолоки, от интриг. Она хорошо знала, что такие богомолья крепко поддерживают её популярность в народе. Народ любил «Петровну», которая, как простая крестьянка, запросто шагала десятки вёрст по жаре и пыли, весёлая, простая, доступная к просьбам. Иностранные наблюдатели со злорадным любопытством видели здесь, как Петербург уступал своё место старому московскому покою.
Фикхен, конечно, идти пешком в монастырь после болезни не могла, нечего было и думать.
– Идти тебе будет трудно, милая, – сказала ей императрица, зайдя к ней проститься перед выходом. Елизавета Петровна была в чёрном платье и в нём казалась ещё статней, стройней. – Ты поедешь в карете через три дня и нагонишь нас в Клементьевой слободе… Посмотришь, как мы будем входить в монастырь со всем народом…
– А великий князь? – спросила Фикхен.
– Он пойдёт со мной!
Карета на висячих рессорах покачивалась, шестерик серых в яблоках коней бежал дружно, Фикхен, сидя рядом с матерью, смотрела в раскрытое окно. Мимо бежали, кружились леса, поля, бескрайние шири, зубчатый от ёлок горизонт, невысокие пологие холмы, тёмные, бурые избы деревень со слепыми окнами, которые не веселили даже пёстрые наличники.
– Мама, как всё это не похоже на нашу Пруссию! – сказала Фикхен. – Как здесь просторно!
Белостенная лавра с её золотыми куполами, в зелёных цветущих садах захлебнулась народом… Неумолчно трезвонили лаврские колокола… Подходили к монастырю, и колокола звонили всё громче, громче, река народа текла в Святые ворота.[23]
Фике двигалась в толпе за императрицей, её поддерживали под руки камер-фрау, она смотрела с изумлением, как ворота эти внутри были расписаны страшными картинами мучений. Грешников кололи вилами, поджаривали на огне, топили в кипятке чёрные, красные, зелёные черти. Нищая братия – хромые, слепые, калеки, убогие со страшными язвами на теле, – толпясь, сидя у ворот, заунывно пели, прославляя щедроты нищелюбивых владык, намекая им очень прозрачно на непрочность этого земного мира. Крестьяне – мужики и бабы, в смурых кафтанах, в цветной пестряди, в красных платках – по пути всего шествия стояли поосторонь дороги в два ряда, всё время крестились, высоко взмахивая руками, били земные поклоны, и их серые, чёрные, голубые глаза на широких лицах, то белых, то бородатых, горели страстно и самозабвенно.