Гюг Вестбери - Актея. Последние римляне
— Юдифь во дворце Нерона? — воскликнул Тит с ужасом.
Весталка с любопытством взглянула на него, потом дотронулась до его руки и шепнула ему на ухо:
— Глупый, разве у тебя нет меча, чтобы отомстить за свою любовь?
Затем она скрылась в храме, оставив его в оцепенении.
Опомнившись, он пустился со всех ног к дому Иакова.
Но здесь, к его удивлению, старый привратник загородил ему дорогу; он оттолкнул его и вошел в атриум, громко призывая Юдифь.
Вместо дочери его встретил отец.
— Где Юдифь? — крикнул центурион.
— Моя дочь под кровом своего отца, — отвечал Иаков, — но я не знаю, какое тебе дело до этого. Я не желаю, чтобы ты вмешивался в мои или ее дела. Я смиренный римский гражданин и не желаю принимать в свой дом беспокойных людей, которые подымают святотатственную руку на священную особу императора.
Он говорил громко, так, чтобы рабы, прислушивавшиеся, навострив уши, могли слышать его. Затем он вытолкал вон Тита, который машинально повиновался, и запер за ним дверь.
Тит как оглушенный побрел к себе в преторианский лагерь, но у ворот его остановил раб в императорской ливрее и с поклоном сказал ему:
— Цезарь желает говорить с тобой во дворце, господин.
Тит машинально повернулся и пошел за ним.
VIII
Был уже почти полдень, когда Нерон проснулся. Он чувствовал себя очень скверно: разбитым, тупым и не в духе. Голова трещала, тело казалось слишком тяжелым, чтобы держаться на ногах. Весь организм громко протестовал против ночных кутежей. Он с трудом приподнялся, отыскал чашу, в которой еще оставалось немного вина, и хлебнул несколько глотков. Крепкий налиток оживил его, и искра сознания блеснула в его отупелых глазах, когда он продекламировал апологию пьяницы из Горация;
Возлюбивший мудрость Сократа
Может еще больше любить вино;
Разве божественный Катон
Не поддерживал вином свою доблесть.
Он побрел в свои апартаменты, умылся, переоделся и после безуспешной попытки проглотить хоть немного пищи отправился на террасу и сел на кресле рядом с Актеей. Он положил голову на ее плечо, и его покрытое пятнами лицо казалось уродливее на ее белой коже, чем когда-либо.
Актея была в кротком настроении духа. Она взяла руку императора и задумчиво играла его пальцами. Легкий ветерок убаюкивал его; он сонливо прислушивался к плеску фонтана и щебетанию птиц на деревьях.
Нерон каялся. Он всегда каялся по утрам. Его обычное распределение занятий было таково: вечером грешит, утром раскаивается, а после полудня подготовляется к новым грехам. Утреннее сокрушение искупало вечерние безобразия.
В своем утреннем расположении духа он любил, чтобы его бранили за дурное поведение. Человеческая натура всегда находила источник приятного возбуждения в сознании собственной испорченности. Ничто так не облегчает душу и не льстит гордости, как ласковые увещевания друга, который смотрит на ваши проступки сквозь сильно увеличивающие моральные очки.
Упреки были так приятны, что соблазняют на новый грех. Император смутно чувствовал это, прильнув к груди Актеи.
Она гладила его волосы и лоб без отвращения: ведь на ее груди покоилась голова властителя мира. В ее прикосновении чувствовался нежный упрек, и Нерон нисколько не удивился, когда она сказала:
— Зачем Цезарь испытывает терпение Фурий[13]?
Вздох глубокого, хотя и мимолетного раскаяния был ответом на ее слова. Лукавая усмешка мелькнула на ее губах. Зрелище кающегося Нерона забавляло Актею.
С материнской нежностью, которая, как она убедилась, лучше всего действовала на ее сумасбродного повелителя, она продолжала:
— Безумный Цезарь! Ты не должен быть таким неблагоразумным.
— Ах, Актея! — отвечал император, сокрушенно качая головой. — Даже могущественный Цезарь может иметь свои недостатки.
— Могущественный Цезарь скоро присоединится к могущественному Августу, если будет пьянствовать каждую ночь, — сказала девушка довольно резко.
Облако досады отуманило его лицо. Приятно, когда вас называют негодным буяном, но вовсе не приятно, когда вам напоминают, что вы убиваете себя.
— Это все Тигеллин виноват, — сказал Нерон.
— Тигеллин! Тигеллин! — воскликнула девушка. — Как я ненавижу его!
— Я тоже, — заметил он. — Я тоже ненавижу его.
— Так зачем же ты дружишь с ним? Зачем ты слушаешься его? Зачем ты повинуешься ему, как раб? — Лицо ее потемнело от прилива злобы и отвращения. — Зачем ты не убьешь это животное?
— Ты ревнуешь, маленькая Актея, — равнодушно сказал Нерон. — Что же сделал Тигеллин, чтобы его убить?
— Что он сделал? — воскликнула Актея. — Чего он не сделал?.. Он твой злой гений; он заставляет тебя пренебрегать мудрыми советами; он подстрекает тебя к безумию и злодейству; заставляет оскорблять и делать несчастными беззащитных людей. Мало того! Он подвергает тебя самого, императора, побоям и пинкам.
Это была ошибка. Ее горячность завлекла ее слишком далеко, и она тотчас убедилась в этом.
Лицо Нерона побагровело. Он вскочил с криком:
— А! Я и забыл про центуриона: он надавал мне пинков, Актея, и он будет казнен! Я желал бы, чтобы у него была тысяча жизней, я отнял бы их все. Если б я не был Цезарь, я сам бы убил его. — Он взглянул на солнце. — Смотри, теперь полдень: он на Яникулуме, его руки связаны, его лицо бледно, может быть, дрожь пробегает по его членам. Вот он становится на колени, наклоняет голову, вытягивает шею; солдат становится рядом с ним, замахивается мечом… удар — и кровь! Кровь! Кровь!
— Нерон! — вскрикнула Актея не своим голосом. — Взгляни на эту пурпурную тень за Тибром. Там! Там! На склоне Ватиканского холма.
Он взглянул по направлению ее руки, опустился на колени подле ее ложа и погрузился в созерцание игры красок на облаках.
Формы, краски, музыка, стихи — все это затрагивало лучшие струны его натуры, заглушавшиеся обыкновенно безумием и преступлением. Глаза его приняли задумчивое выражение, лицо смягчилось, улыбка заиграла на губах.
— Ах! — сказал он. — Как прекрасно! Взгляни, Актея, на эту полосу тени, взбирающуюся на холм. Края ее почти багряного цвета, а к середине она темнеет. Она кажется черной, но это обман зрения — она великолепного пурпурового цвета. Смотри, смотри: верхушки деревьев вышли из тени; листья отливают золотом на солнце. Сейчас река у того изгиба засияет, как золотая рамка вокруг картины. Ах! Вот! Вот…
С полуоткрытым ртом, с разгоревшимся лицом, он молча любовался переливами красок. Потом спросил:
— Бывают ли такие картины в вашем далеком Самосе, среди его оливковых и гранатовых рощ?
Актея отвечала, слегка вздохнув:
— На Самосе мы наслаждались солнечным светом, а не тенями, а когда наступал вечер и загорались звезды, пастухи начинали играть на свирелях, и легкие пары неслись по склонам холмов. Нам не нужно было управлять миром, мы жили настоящей минутой, не думая о завтрашнем дне.
— Один из наших поэтов проповедовал нам то же, — заметил Нерон.
— Но вы, римляне, не можете понять этого, — вздохнула она.
— Неужели ты жалеешь о холмах своего Самоса, Актея? — спросил он. — Подумай, ты здесь, в доме Цезаря, и сам Цезарь преклоняет перед тобой колени.
Он наклонился и прикоснулся губами к ее руке. Глаза Актеи засверкали.
— Нет, — сказала она, — я не жалею о Самосе, потому что Цезарь любит меня.
— Да, я люблю тебя, маленькая Актея! — воскликнул он, сжимая ее в объятиях так, что она вскрикнула. — Я люблю тебя и буду любить еще больше. Ты будешь императрицей, Актея, императрицей мира, потому что я женюсь на тебе, что бы ни говорили законники и сенаторы.
Она вскочила и воскликнула:
— Если так, убей Тигеллина!
Случай спас жизнь любимца, потому что Нерон, увлеченный страстью к Актее, без сомнения исполнил бы ее желание. Но прежде чем он успел ответить, на террасу вошел толстый офицер, которому поручена была казнь Тита. Он был бледен, как привидение, и ноги его, казалось, прилипли к полу.
— Ну, — сердито сказал Нерон, — что тебе нужно?
Губы воина зашевелились, но голос изменил ему.
— Говори, мошенник! — вскрикнул Нерон. — Что тебе нужно здесь?
Актея дотронулась до его руки с тщетным намерением обуздать его вспыльчивость.
— Центурион, — пробормотал офицер, — которого ты приказал казнить на Яникулуме…
Нерон поднялся на ноги.
— Ну что же? — сказал он. — Ты пришел рассказать мне о его смерти? Да что ты дрожишь? Ведь я не тебя велел казнить.
— Он… он… — бормотал, заикаясь, офицер.
— Да говори же, — крикнул Нерон, — или, клянусь богами, я заставлю тебя замолчать навеки!