Михаил Филиппов - Великий раскол
В таком положении были дела в Малороссии, когда после низложения Никона и собора против раскольников епископ Мефодий, блюститель киевского митрополичьего престола, выехал из Москвы.
Москва между тем не была довольна Брюховецким: он обещался, что Малороссия будет уплачивать исправно все подати и сборы и что народ сам будто бы пригласил к себе всех воевод, а тут, как нарочно, народ не только не платил сборов, но и воеводы встречались крайне враждебно.
Зная это, Брюховецкий вообразил, что старый друг его епископ Мефодий, рассердившись на него за его боярство и за статьи, им подписанные в Москве, вероятно, наговорил на него что-нибудь теперь царю и едет с каким-нибудь злыми наказами.
В таком раздумий отправил он несколько казаков в Смелу, которая принадлежала тогда Киево-Печерской лавре и где пребывал в то время игумен монастыря Иннокентий Гизель.
Иннокентий не был расположен к Брюховецкому, да и тот не особенно-то жаловал его. Не поехал бы он к нему, потому что жил на польской стороне, но ночью к нему явились казаки и так напугали его, что он волею-неволею, а должен был подчиниться и выехать в Гадяч.
Брюховецкий встретил Иннокентия со всеми подобающими почестями, ввел его под руку в свои хоромы, усадил под образа на самом почетном месте.
Иннокентий начал жаловаться на обиды, какие казаки делают в землях монастырских, и гетман обещался разобрать эти дела; потом он перешел к тому, что Мефодий-де едет из Москвы, и так как он, Иннокентий, в хороших с ним отношениях, то, чтобы уговорил его помириться с ним.
После того, угостив архимандрита, он отпустил его с дарами.
В ту же самую ночь Брюховецкого разбудили:
— Кто-сь приихав, — сказал прислуживавший ему карлик Лучко.
— Пойди-ка узнай, хлопчик…
— Архиерей приихав, — крикнул он.
— Який?
— Мефодий.
Брюховецкий поспешно оделся и вышел в столовую, где уже его люди приняли епископа.
Гетман подошел под его благословение, но тот обнял и расцеловал его.
— Кто старое вспомянет, тому глаз вон, — сказал он. — Забудем вражду[111].
— А ты, старый друг, уж виделся с Иннокентием?
— Нет, я прямо из Москвы к тебе…
— Так прежде, чем разговаривать, нужно есть, — воскликнул гетман.
Он ударил в ладоши, появилось несколько служек.
— Сейчас дать все, что можно… И горилки… и меду, и вина, — крикнул Иван Мартынович.
Слуги ушли, и не более минуты спустя стол был накрыт. Огни зажжены, и гость начал утолять голод, причем и хозяин не забыл потчевать и себя то чаркою горилки, то порядочным ковшиком старого меду.
Когда гость насытился, гетман велел прислуге убирать со стола, только оставить пития, а самим удалиться.
Что и было исполнено.
Когда они остались одни, гетман обратился к Мефодию:
— Что в Москве?
— Да что там может быть хорошего?.. Попали мы с тобою, Иван Мартынович, как говорится, из кулька, да в рогожку. Думали мы избавить сяляцких панов, — думали, что Москва оставит наши вольности, будет нас защищать, а тут она продала нас ляхам… А всему-то виноват ты, Иван Мартынович: унизил ты себя и нас… погнался за боярством… писался нижайшею ступенью царского престола… Они возмечтали, наслали нам воевод во все города, уничтожают наши вольности, и гляди — раздадут они и наших казаков в холопство боярам.
— Да расскажи подробно, святой епископ, что там делается в Москве… Мы еще не рабы московского царя.
— Низложили они Никона позорно… На соборе я и другой епископ Сомон хотели говорить — так нам не давали.
— Да за что его низложили?
— За что?.. За то, что он стоял за черную землю, за чернь… За то, что он не хотел боярства: только шестнадцать фамилий ведь имеют право заседать в боярской думе, не пройдя всех ступеней службы, а остальным попасть в думу почти невозможно…
— Да кто же они?
— Черкасские, Воротынские, Трубецкие, Голицыны, Хованские, Морозовы, Шерметьевы, Одоевские, Пронские, Шеины, Салтыковы, Репнины, Прозоровские, Буйносовы, Хилковы и Урусовы.
— Но, кроме боярской думы, кто же теперь близок к царю?
— Это?.. Да Афанасий Ордын-Нащокин. Он же более всех подбивал на соборе низложить Никона, да и царя уговорил. Льстил он прежде боярам, кланялся им: одного лишь князя Хованского и унижал, пока не низложил Никона; а как низложил, так стал именем царя писать боярам и воеводам такие ругательские указы, что читать стыдно. Боялся он, коли возвратится Никон, так в совете у царя не будет один, — и коли б он мог, так он как Малюта Скуратов поступил бы с святым Филиппом, поехал бы в Ферапонтов монастырь и задушил своими руками святителя…
— Разве он так свиреп?
— Поглядишь — он собирается на лето ехать с царем в Киев на богомолье. Но это один предлог: придет он сюда с сильным войском, уничтожит он нас, поработит и обратит в боярских холопов.
— Но ты говоришь, что он теперь и бояр теснит?
— Видишь ли, Нащокин вселил ему, что он Бог и судья земной, неограниченный правитель, и что бояре-де его холопы; а он, Нащокин-то, хочет неограниченно владеть от имени его всем… Не быть нам холопами Нащокина. Я разрешаю все казачество от данной им клятвы русскому царю. Долой воевод!., долой бояр!.. Лучше отдаться турецкому султану.
— Так ты, епископ, разрешаешь меня от клятвы?
— Разрешаю, собери раду… и делайте для блага отчизны все, что вам Бог на душу положит… А чтобы ты не думал, что я приехал к тебе только с льстивыми речами, так вот тебе моя рука: отсюда я еду к себе в Нежин и там буду говорить всем, что и тебе говорю… а для закрепления нашего союза отдаю свою дочь за твоего племянника…
Гетмана последнее обрадовало, так как это была давнишняя мечта его племянника.
Выпили они после того еще порядочно на радостях, что породнятся, и на другой день гетман выехал с епископом и проводил его почти до самого Нежина.
Но и в Москве было не совсем спокойно: Алексей Михайлович, как видно, тревожился и набросал оригинальное письмо князю Григорию Григорьевичу Ромодановскому[112]. Писано оно прозою и оригинальными стихами:
«Повеление Всесильного и Великого, и Бессмертного, и Милостивого Царя царем, и Государя государем, и всяких сил Повелителя Господа Нашего Иисуса Христа. Писал сие письмо всемногогрешный царь Алексей рукою своею»:
Рабе Божий, дерзай о имени Божии
И уповай всем сердцем, подаст Бог победу.
И любовь и совет великой имей с Брюховецким,
А себя и людей Божиих и наших береги крепко
От всяких обманов и льстивых дел, и свой разум
Крепко в твердости держи и рассматривай
Ратные дела великою осторожностью,
Чтоб писарь Захарка с товарищи чево не учинили
Также как Юраско[113] над боярином нашим
И воеводою над Васильем Шереметьевом, также и над боярином
Нашим и воеводою князь Иван Хованским Огинской князь
Учинил, и имай крепко опасение и аргусовы очи всяк час,
Беспрестанно в осторожности пребывай и смотри на все
Четыре стороны и в сердце своем великое пред Богом смирение и низость имей,
А не возношение, как некто[114], вам брат, говаривал: не родился-де такой
Промышленник, кому бы его одолеть с войском,
И Бог за превозношение его совсем предал в плен[115].
Это предостережение князя со стороны заботливого царя опоздало. Епископ Мефодий успел бросить зерно раздора между Брюховецким и им. Но тут еще подействовало лукавство гетмана Западной Малороссии Дорошенко: митрополит Тукальский написал Брюховецкому, что коли он, Брюховецкий, восстанет против русских и перейдет на западный берег, то Дорошенко тотчас откажется от гетманства и тогда он, Брюховецкий, сделается гетманом обеих сторон.
Получив это письмо, Брюховецкий созвал к себе в Гадяч полковников: Мартынова, Самойлова, Кублицкого, Тайча, Апостоленко, Горленко и Дворецкого.
Брюховецкий начал стороною: как бы-де заставить москалей почитать казачьи вольности, и поэтому-то он и раду войсковую собрал.
«Тем более, — присовокупил он, — я должен был на это решиться, что по ту сторону Днепра снова наехала польская шляхта, овладела всеми маетностями (поместьями), которыми она прежде владела, настроила по селам виселицы и вешает на них крестьян… чернь…».
Полковники давали на это уклончивые ответы; тогда Брюховецкий принес крест и, поцеловав его, сказал:
— И вы целуйте крест, что друг друга не выдадим по тому решению, какое примем здесь.
Все целовали крест.
— Теперь я прочитаю письмо ко мне епископа Мефодия, — воскликнул Брюховецкий и начал читать: «Ради Бога, не оплошайся. Как вижу, дело идет не о ремешке, а о целой коже нашей. Чаять того, что честный Нащокин к тому привел и приводит, чтобы нас с вами, взяв за шею, выдать ляхам.