Юрий Тынянов - Пушкин. Кюхля
Начинали уже привыкать к пушкинскому неблагополучию, к ссылке его, которая не начиналась, к слухам о нем, которые все росли. Привыкали. Приезд Чаадаева все изменил. Точно, Пушкину грозила беда. Время не стало неподвижным. Что грозит? Но ведь что бы из всех приговоров ни грозило, было ясно одно: пришла пора спасать – гусары заговорили.
Катерина Андреевна долго ничего не говорила. Чаадаев, как всегда, был спокоен, внимателен. И, конечно, он был прав. Николай Михайлович, как всегда, тонок и мудр. Она знала, что завтра предстоит главный разговор. И она решила, что скажет, как всегда, правду, и только правду: единственный человек, который может спасти Пушкина, это Николай Михайлович. Его голос перед государем – все решит. Чаадаев прав. Она знала, как трудно это будет. Ну, что же, она опять будет хитрить, будет лукавствовать, будет спокойной.
У Николая Михайловича будет свидание с государем скоро. Как трудно говорить об этом! Но не погибать же Пушкину. Конечно, Пушкин безумец, а его эпиграммы тем ужасны, что смешны. И в каждой эпиграмме виден он сам, слышен он сам – оттого и смешны, тем и страшны.
Так все и вышло. Самым важным оказался простой вопрос: если не крепость, если не Испания, то к кому и куда?
Император вдруг краем губ улыбнулся. Он не склонен был в этот день к грозным явлениям. У Карамзина была милая жена. И когда Карамзин сказал о юге, он вдруг ответил ученому:
– Инзов? Хорошо.
Это странное имя принадлежало главному попечителю колонистов южного края. Это был юг: Екатеринослав. И так это была Коллегия иностранных дел – это даже не ссылка. Перевод.
Императрица Екатерина играла именами. В одной пьесе она назвала авантюриста: Калифалкжерстон. Это был ряд имен многих авантюристов.
Так и это странное имя сочинила императрица.
У великого князя Константина Павловича был сын. Следовало его назвать так, чтобы все было неясно. Он назван был по-немецки: Константинс. Прибавлено окончание: ов и вычеркнуто имя: Инсов.
Катерина Андреевна ждала мужа с трепетом. Она боялась и за Пушкина и за всю затею, все эти хлопоты, такие непростые. Она почувствовала вину перед мужем. Она была виновата в этих хлопотах. Катерина Андреевна даже заплакала. И когда Пушкин явился, она встретила его спокойно, молчаливо. Он будет говорить сейчас с Николаем Михайловичем.
Николай Михайлович не стал говорить о будущем, которое ему предстоит, ни о его поэме (он еще называл ее поэмкой).
Он был немногословен и просто сказал Пушкину, что он должен ему обещать исправиться. Обещает ли он? Дает ли обещание?
Пушкин сидел как на иголках. И вдруг сказал:
– Обещаю…
Катерина Андреевна вздохнула с облегчением. Точно гора свалилась. И вдруг Пушкин прибавил смиренно и точно:
– На два года.
Он обещался на два года, Катерина Андреевна вдруг засмеялась. Как точен! Хорошо хоть, что на два. Пушкин остался все тем же, собой, и, если было б иначе, как стало бы скучно!
Однако куда же он все-таки поедет?
Нельзя же ехать в пустыню без имени, без названья, без воспоминанья.
Он едет в Крым. Что же это такое? Каков Крым? Она ничего об этом не знала.
И, стоя у новых книг Николая Михайловича, которые ему посылали из лавки, она стала привычной рукой перелистывать одну за другой эти книги. Пушкин должен знать, куда он едет.
И вдруг она остановилась. Из лавки прислали описание Черного моря и местностей близлежащих, сделанное в Париже по приказу Наполеона. Виды Крыма, видно, необычайно занимали Наполеона. Книга была не нова, но роскошна. На больших листах художники живо изобразили удивительные места. С отвесной скалы спускалась девушка в длинной одежде и несла на плече стройный кувшин. Горец сверху следил за ней.
Катерина Андреевна прочла название места: Эрзерум.
Катерина Андреевна посмотрела на Пушкина. Он внимательно смотрел на рисунок и вдруг сказал ей:
– Этого я не забуду.
Катерина Андреевна с удовлетворением убедилась, что Пушкин и впрямь не забудет и что занятия с ним по географии не меньше важны, чем ее занятия с Николаем Михайловичем по истории.
38
Левушка, Лев Сергеевич, наконец явился. И Пушкин сказал ему, что будет писать письма ему, и только ему. Они – друзья. И он будет писать ему все о себе, о своей жизни. Левушка будет его уведомлять о всех родных, где они, что говорят, что думают.
Пушкин действительно собирался писать обо всем брату. Не было вернее средства сделать свои письма известными всем. И вдруг, уезжая, пожалел, что так и не сблизился с Левушкой, – времени не было. Лев был быстрый, ущемленный поэзией – невозможностью писать, имея его старшим братом. Итак, письма на имя Льва – все будут знать, о чем он пишет.
В последние два дня все собрал, всем распорядился. «Руслан и Людмила» печатались. Смотрел Семенову, увидел Гнедича и сказал ему: печатается поэма, он уезжает, должен ехать. И Гнедич, который в него и в его судьбу верил и, встречая в театре, ценил его как зрителя, – склонил худую шею: поможет выйти в свет поэме, которая выходит в свет сиротою. И оба стали смотреть в последний раз Семенову.
Кончал новую книгу стихов и полюбовался толстой рукописью, своим свободным почерком. Он кончал свои дела. Времени оставалось немного. Была весна. Он хотел проститься со всеми.
Предпоследнюю ночь он был у Никиты Всеволожского. Без гусаров прощанья с жизнью, которая должна была измениться – пусть на два года, по его словам, – прощанья не было.
Нужно было проститься по-настоящему. Никита Всеволожский был человек, понимающий размеры всему. Прощаться с Пушкиным нужно было с умом и полетом. Не расчетливым же, не скупым же быть!
Итак, шире и крепче гусарские объятья!
К утру штос разгорелся. Всеволожский был крепок, как молодой дуб.
Никита Всеволожский был крупный игрок.
– Веньтэнь? – спросил он.
Играли быстро, ставили крупно.
– Веньтэнь врет, – сказал Никита, – верней штос. Идет?
Деньги он подбрасывал, они звенели.
Наконец он взял разом целую кучку.
– Желай мне здравия, калмык, – сказал Никита.
Маленький калмык стоял за столом, разливал вино. Пробка хлопнула. Калмык поднял бокал.
Пушкин закусил губу.
Все деньги были проиграны.
Он взял свой новый том – рукопись в переплете; он все подготовил к печати.
Наконец игра выяснилась как нельзя более, его долг также.
– Сколько? – спросил он.
– Сочтемся, – сказал Никита. – Штос твой.
Тогда он взял свой том и поставил его на стол боком.
– За мной старого больше. Все вместе. Ставлю.
Никита стал метать.
– Не ставь на червонную, – сказал он Пушкину, – твоя дама не та.
Пушкин заинтересовался необыкновенно.
– А моя какая? – спросил он Никиту. – Не бубновая же?
– Ты не можешь этого знать, – сказал Всеволожский. – Может, и бубновая. Она.
Пушкин и не думал смеяться.
Он был суеверен и роскошен, Всеволожский. Выражался он всегда с роскошью, бубнового валета звал бубенным хлапом.
– Хлапа в игре не считаю.
Хлапа не считал, но и на него выигрывал.
К утру Никита бил все карты с оника.
Том пушкинских рукописей он отложил с некоторым уважением.
Пушкин шел домой пешком.
Ночь была ясней, чем день.
Его шаги звучали.
Он снял шляпу и низко поклонился.
Кому? Никого не было видно.
Петербургу. Он уезжал на юг.
Здесь Нева катилась ровно, царственно. Как всегда. Как катилась при Петре, как будет катиться при внуках.
Он уезжал завтра на юг, незнакомый.
Он поклонился Петербургу, как кланяются только человеку. Постоял, скинул шляпу. Всмотрелся. И повернул.
39
Был у генерала Раевского.
Генерал был не стар, суров и внимателен.
Он сказал Пушкину:
– Мой сын с вами дружен. Дочки малы. Вы едете с нами. Я еду в Крым. В Екатеринославе встретимся.
Генерал знал, что Пушкина высылают. Он смотрел на это как на неудачу по службе поручика или капитана.
И генерал прибавил неожиданно:
– Время пришло. Пора.
И кивнул головой.
И Пушкин понял, как генерал, быв героем народной Отечественной войны в 1812 году, ни одного дня не переставал быть отцом и теперь без малых дочек никак не мог ехать в Крым.
Сын его Николай был гусар и в Царском Селе привык его встречать, ждать его стихов.
А он сам, Пушкин? Он не был военным, а теперь был выслан и, стало быть, был беззащитен. Не тут-то было.
Нет, он не был беззащитен. Нет, он был воином, хотя и был только поэтом. Он был полководцем. Пехота ямбов, кавалерия хореев, казачьи пикеты эпиграмм, меткости смертельной, без промаха. Чем они были короче, тем страшнее, как пули. Генерал Раевский, генерал Отечественной войны, говорил с ним просто и кратко, как с младшим военным, поручиком или капитаном, другого вида оружия.
Он пережил Отечественную войну, никуда из Царского Села не уезжая. Он знал войну. Знал силу врагов. И в первой поэме – о древних богатырях, о враге всего русского – Черноморе – он думал о войне другого времени – войне за русскую славу и прелесть – Людмилу, древней войне, которая вдруг кажется войной будущего, – Черномор, тщедушный и малый, летал и так похитил Людмилу.