Михайло Старицкий - Буря
— Все двинется к нам, — подхватил Чарнота.
— В этом–то и будет наша главная сила, — добавил Богдан, — своей жестокостью и насилием ляхи ее выковали сами на себя. Теперь бы вот только, — обратился он к Сулиме, — постараться разнести поскорее весть о нашей победе и призвать всех к оружию. Универс бы написать…{116}
— Пиши, ясный гетмане, — отозвался Богун, — а я скороходов найду: ветром полетят они по родным местечкам, селам и хуторам и возвестят всем великую радость.
— Гаразд, друже, — усмехнулся ему светло Богдан, — а вот бы побольше мне писарей.
— Ге–ге, — засмеялся Сулима, — чего захотел батько! Письменных (грамотных) у нас не густо.
— Подсобим как–нибудь, — ободрил Богун, — а то авось и подойдет кто.
— Да, пане обозный, — спохватился озабоченно гетман, — всем новоприбывшим выдавать оружие и распределять равномерно по полкам.
— Добре, батьку! Я уже сот восемь распределил, а придется на завтра еще столько же, если не больше.
Разговор пошел своим чередом, а Богдан крепко задумался над мучившим его все время вопросом: оставаться ли здесь и подождать новых подкреплений, как советовали некоторые, или стремительно ринуться вперед и нежданным появлением ошеломить врага? И личный характер Богдана, стремительный, страстный, и его военная тактика, и данные обстоятельства, и сердечные влечения стояли за последнее; но тем не менее Богдан ни на что не решался и на другой еще день отдыхал, словно лев, на поле победы.
С виду он был величав и спокоен, но внутреннее волнение жгло ему грудь, сжимало неотвязною тревогой сердце, стучалось укором в подкупленную самооправданием совесть. Всею мощью проснувшегося старого чувства его влекло в Чигирин, но интересы войны влекли в другую сторону; каждая минута промедления могла быть пагубною для него, для войска и терзала Богдана невыносимо, но он все–таки ждал… чего? Ждал известия о несчастных, обреченных на смерть.
Ему бы лучше было двинуться поскорее, уйти от этих зудящих душу впечатлений, но неизвестность казалась ему еще нестерпимее, и он ждал. Он боялся оставаться наедине, усиленно суетился, все время ходил по лагерю, ко всему присматривался, везде делал указания, всякого поджигал возбудительным словом.
LXX
К вечеру второго дня возвратился Кривонос со своим отрядом. Когда Богдану доложили, что полковник привез много добычи и много пленных, Богдан только сжал голову рукой и прошептал тихо:
— Свершилось!
Между пленными оказались Шемберг, Сапега и еще несколько магнатов.
— А где же молодой Потоцкий, что с ним? — спросил тревожно Богдан. — Убит! — ответил угрюмо Кривонос.
Не то стон, не то вздох вырвался у Богдана; он отвернулся в сторону… «Жертва невинная, павшая за грехи отцов своих!» — пронеслась у него в голове горькая мысль.
— Я, пане гетмане, проводил только до Княжьих Байраков, — заговорил Кривонос, глядя мрачно в землю, так как Богдан молчал, отвернувшись в сторону, и не предлагал ему никаких вопросов, — а потом, услышав шум, повернул, но было поздно… татары…
Богдан махнул нетерпеливо рукой и приказал Чарноте обставить прилично их пленников.
— Прости, ясновельможный пан, — обратился он с низким поклоном к Шембергу, — если мои люди, может быть, непочтительно отнеслись к вам… Что делать? Tempora mutantur[82], — улыбнулся он. — События над нами паны. Впрочем, панство может считать себя у меня гостями: караул обеспечит вашу безопасность, а гостеприимство, надеюсь, охранит от лишений.
Скрепя сердце поблагодарили пленные молчаливым поклоном Богдана и ничего не ответили на его насмешливую любезность.
— А вот, батьку, — подошел в это время весело Богун, — я тебе выменял у татарина писаря.
— Кого, кого? — засмеялся Богдан.
— Да нашего–таки Выговского{117}, если помнишь. Знает толк, горазд в пере.
— Выговского? Ивана? Как не знать! А где же он?
— Да вот, — подозвал Богун Выговского.
— А, пане Иване! — обрадовался знакомцу Богдан. — Как же это ты попался татарину?
— Да что ж, батьку, — поклонился низко Выговский, — служил, как и все мы, грешные, ляхам, а известно ведь, на чьем возе едешь, тому и песню пой…
— Так, так… Только поганая, брат, эта песня… Ну, а теперь?
— Рад, что попался нашему славному спасителю, нашему Моисею, в руки, готов служить и душой, и телом правде козачьей и до земли ей преклоняюсь челом! — отвесил Выговский глубокий поклон Богдану, коснувшись рукою земли.
— Спасибо, спасибо, — улыбнулся польщенный гетман, — послужишь этой правде, простится и грех: много и долго издевались над нею арендари и ляхи.
Когда Чарнота, собравши пленных, начал отбирать почетных в особую группу, то к изумлению и неописанной своей радости наткнулся на лежавшего на возу раненого ротмистра.
— Черт побери! Ну, да и счастье! — вскрикнул Чарнота. Словно наколдовано! Опять вижу пана — и живым.
— Это не счастье, а горе, — вздохнул тяжело ротмистр, — горе всем тем, кто пережил такой позор и смерть такого героя…
— Удел войны — шутка слепой фортуны, — старался ободрить старика Чарнота. — Но что бы там ни было, пану горевать нечего: его доблесть и храбрость известны всему свету, а сам он теперь в руках самого искреннего друга… Обнял он его.
— Спасибо… верю, — покраснел от волнения ротмистр, — но пусть пан хоть и сердится, а я всегда говорю правду, — загорячился он, — не по–лыцарски поступили вы с нами, нет! Нет! Такое предательство, вероломство…
— Татары — не подчиненный народ, — перебил его Чарнота, — они своевольны и непреклонны… Да и наши еще не все дисциплинированны. Надо правду сказать, учили нас этому коронные и польные гетманы… А, да что там! К бесу эти горькие кривды!.. Надоели! Пора и отдохнуть от битв и споров. Пан — мой дорогой гость. Прошу к себе, и раны перевяжем, и отдохнем, и разопьем добрый жбан литовского меду.
Устроив пленных в особой палатке и позаботясь о их продовольствии, Чарнота увел наконец пана ротмистра к себе; последний едва шел, хромая на раненую ногу и склонив на плечо радушного хозяина опухшую от страшного удара голову.
Но когда раны были перевязаны и омыты умелой рукой, когда ротмистр, подкрепившись кружкой горилки, похлебал горячего кулишу, то силы у него поднялись сразу, на добродушном лице заиграл яркий румянец, и глаза снова оживились.
Друзья улеглись на бурках, закурили свои люльки и, прихлебывая из кухлей добытый у шляхты при Княжьих Байраках старый черный как смола мед, начали вспоминать прошлое…
— Как странно все нас сводит с тобой судьба, пане ротмистре, — говорил Чарнота, глядя любовно в искренние и добрые глаза своего гостя, оттененные серебристыми, нависшими бровями. — Сдается мне, помню я еще тебя и на Масловом Ставу, когда нам читали смертный приговор… помню, когда склонилось и распростерлось на льду наше знамя, один из пышных гусар отвернулся в сторону и, сдается мне, — улыбнулся он плутоватой улыбкой, — смахнул с глаз слезу.
— Рассказывай! — нахмурился ротмистр, кивнувши отрицательно головой, но эта мина не придала желательного сурового выражения его добродушному лицу.
— Нет, нет, пане, я это заметил, — продолжал Чарнота, — и этот пышный гусар был ты… Оттого–то потом, через восемь лет, когда увидел я пана у князя Яремы, сразу почуял что–то словно знакомое… Сначала не мог вспомнить, а потом и признал…
— Хе–хе! Ловко надул тогда пан князя, — улыбнулся широкою улыбкой ротмистр, воодушевляясь воспоминанием. — И ловко, и дерзко, Перун меня убей! Люблю такой отчаянный, лыцарский жарт! Смотрю — и не верю: пышный шляхтич, и только! Да еще, черт побери, что за залеты! Знаю, друже, — хлопнул он Чарноту по плечу, — сам бывал в переделках! Знали меня по всей Литве! А пани Виктория! Вспыхивает, как зарница… в глазах истома! Ей–богу, стоит и голову положить!
Чарнота подавил непрошенный вздох и выпил залпом ковш меду. При первых словах ротмистра он почувствовал вдруг жгучую боль в груди, словно сорвали струп с старой, не зажившей еще раны и она залилась вновь горячею кровью. «Ах, эти неотвязные пламенные воспоминания, — словно шептало ему что–то в ухо, — каким ароматом веет от них! С этим образом слились и чистые, ясные дни твоей весны, и первые бури, и рай, и ад, и ураган мучительных страстей и порывов…»
— А хороша она, ей–богу, хороша пани Виктория, — продолжал ротмистр, — и волосы золотые, и жгучий румянец, и глаза… Да, триста ведьм, если я видел у кого другого такие!
— А где она теперь? Пан не знает? — употребил все усилия Чарнота, чтобы придать голосу совершенно равнодушный тон, но он изменил ему и оборвался…
— А должно быть, в Черкассах, — выпустил ротмистр изо рта и из носа клубы сизого дыма. — Ведь Корецкий же прибыл с своими дружинами к Потоцкому, ну, и она с ним… А ведь ты тогда чуть–чуть не угодил на кол к Яреме…