Владимир Личутин - Раскол. Книга III. Вознесение
Если бы не завел Алексей Михайлович перемен в церкви, к коим подступались уже не однажды, то пришлось бы государю устроить иной переполох, ту смуту в умах, коя бы и привела к брожению на Руси. Иван Грозный долго сбивал державу, но она по смерти его зашаталась и почти рухнула в годы великой смуты, ибо живот, имение свое, скопленная гобина и зловредный норов стали для иных волостелей поперед души; много тогда сыскалось вотчинников, кто измену посчитал за Божий промысел, кто свой наделок вдруг увидел центром Руси, великим княжеством, и, наследуя древнюю прю и разномыслие, стал притеснять соседа, как кровного врага, преследовать и казнить его холопов и рабичишек иль переманивать к себе на землю, зачисляя по своим крепостям. Да и черный-то люд, испытав на шкуре туту, и нужу, и произвол властей, вдруг вспомнил такую недавнюю, вроде бы, сладкую волю, а затосковав по ней, кинулся в бега на край земли сыскивать в Сибирях и Опоньском царстве то сокровенное Беловодье, где государит от веку закон Правды и Совести…
Нет, не по уму, но по родове и месту при Дворе, по записям в столбовых книгах пока управлялась Русь; а ремественник, слобожанин, воинский человек и голь перекатная, вдруг озлобясь, еще слишком близко приступали к государю, чтобы тот, чуя их чесночное жаркое дыхание, считал себя в безопасности. Русь была не то древним стариком, уже расслабленным в суставцах, подпершимся ключкою, не то малым дитею, еще жидким в ногах и потому часто натыкающимся на углы; хватило бы малой искры, и Русь снова, как в смуту, зашаталась бы и пала на колена, уронив бесшабашную голову под меч. Да и то, тела разбойников-разиновцев, вынутые из петель и снятые с заостренных бревен, еще не истлели в земле; еще бродили по пажитям тучные вороны, отрыгая сытость от поволжских полей, упитанных падалью и кровью.
А когда, упершись очами на Запад и позавидовав тамошней ровной неспотычливой жизни, Алексей Михайлович тронул в ту сторону свою каптану по глубокой целине, то разворачивать коней уже стало поздно. Богобоязненный, видя в мареве неба вышний Иерусалим, огорчаясь неустрою в русской церкви, царь решился собрать ее в согласную купность, подновить, подзолотить, наполнить ароматом христолюбия, но не рассчитавши, поддел вагою под коренные опорные стулцы слишком сильно, накренил соборный храм, и он пополз с древних окладных валунов, грозя вовсе обрушиться и задавить поклонников. И побежали православные с воплями и стенаниями вон из покосившейся церкви, боясь быть погребенными в ней, ибо почудилось (и, знать, неспроста), что сам оружный сатана приступил со своим воинством к паперти Божьего дома. И вскричал Алексей Михайлович, останавливая бегущих, да куда там: обширна и неотзывчива русская земля, и так легко затеряться в ней, унося с собою в глухой кут воспоминания, печаль и месть…
И захотел бы нынче царь прийти к единству со староверцами, вернувшись в прежний устав, но уже впрягся в тяжело груженный воз новин, и полозья каптаны глубоко увязил в сыпучие снега; да и обсели ее наклестки, передний щит и саму избушку многие охочие до перемен, нашедшие в них утеху, полноту жизни и сладость быванья.
При духовных нестроениях и смущениях легче всего отыскать несогласных властям, они скорее отзываются сердцем, открыто проявляют себя, не скрывая возмущения, ибо душа православная страшится случайно разминуться с Господом; ведь так может статься, что, всю жизнь выстраивая лествицу в небо, можно в один день порушить ее…
Отец затеял для России поход сокрушения, а сын, что нынче еще деревянную расписную пушчонку волочит по хоромам, невдолге и вовсе собьет державу с пути…
И пока будущий перестройщик махал сабелькой в детской, играя с комнатным дядькой, в эти дни Алексей Михайлович сжег в Боровском острожке четырнадцать староверцев, а боярыню Морозову, княгиню Урусову и дворянку Данилову уморил голодом.
… А на Соловках уж который год лилась кровь и пропадали монахи.
А те, кто хоронились пока за стенами монастыря, упорно не хотели подпасть под антихристово клеймо «666», хотя от пушечной и мушкетной стрельбы по городу побито было тридцать три сидельца.
Высланные из монастыря в осадный стан к воеводе Мещеринову в сентябре семьдесят четвертого (священники Павел, Митрофан и Амвросий, старцы Варлаам и Дионисий, белец Иудка Рогуев, кто за царя продолжали молиться), скоро раскаявшись в содеянном злодействе, на допросах доносили: де, пороху в казне осталось из девятисот пудов половина, хлеба будет еще лет на десять – пятнадцать, масла коровьего года на два, меду-сырца кадок с полтридцать, а кадка та весом пудов по десяти, да вина церковного бочек восемь, а число засевших воров до пятисот человек. А кто не согласен-де с настоятелем Никанором и пущими ворами-заводчиками, те сидят в монастырской тюрьме, едят пометище свое да пьют ссаки свои…
А те злодеи-разиновцы, что притекли с Волги и пристали к воровству, на постелях у себя держат ребят и с ними в чудотворцеву казну ходят сами и сукна кармазинные и иные дорогие портища емлют, и шьют платье, и тем платьем ребят украшают, и промеж себя живут содомски, а их-де, священников, называют еретиками.
В мае семьдесят пятого воевода, помня государеву острастку («а буде сойдешь еще с острова Соловецкого без нашего слова и за то тебе будет учинена смертная казнь»), снова отъехал из Сумского острожка под монастырь с небольшим отрядом. Дожидаясь подкрепления, во все лето в версте от монастыря ставили жилые избы да конные дворища за Святым озером возле кладбища, где уже покоились 112 ратников. В августе полк пополнился еще на восемьсот стрельцов. А приказной соловецкий старец Исайя доставил по повелению государя 1600 кулей ржаной муки и всевозможные съестные припасы, а также три полковых пушки, несколько старых сумских да десять медных, отлитых за зимовку в Сумах.
Двадцать третьего декабря войско пошло на приступ, лестницы к стене приставя, но монахи бились отчаянно и отразили стрельцов.
Глава первая
На ногах студливые железные полотенца, на шее кованое огорлие с цепью, притороченной за крюк; государев стремянный накрепко окован юзами, как распоследний мучитель и душегубец, коему на этом свете уже ни от кого не сыскать милости.
… После Покрова монахи, нашедшие беглеца в избушке старца Геронтия, приволокли несчастного за веревку назад в монастырь, еще на площади торопливо накидали лещей и пинков, наволтузили под боки больше за то, что заставил, негодящий, бесцельно мять дорогу; особенно старались, вымещали зло на Любиме Ванюкове косорукий сторож Вассиан и привратник-монах. Городничий Морж лишь скалился стертыми зубами и все торкал пред собою культей, обтянутой черной юфтевой кожей, как бы задорил сообщников, подначивал, и багровое лицо его на легком морозце казалось натертым кирпичом: вот-вот лопнут тугие скулья и потечет густая кровца.
«В роздых бейте-то, слышь, сопливые? В роздых его, чтоб душа вон, – подсказывал Морж. – Чтоб небо с овчинку… Слышь, монах, в навозных портах, наддай в самое сердце, в дикое мясо… В мошонку его, братцы, шерстнатого черта! Не станет гниденыш вшей плодить».
Архимарит Никанор сутулился в стороне, опершись на ключку, на изможденных, серых, как холстинка, щеках выступили крапивные пятна, а в левом, слегка прираспухшем глазе все дрожала студенистая слезка; в прошлом бою, когда кропил пушки-галаночки, бесстрашно расхаживая по переходам, а из кадей опрокидывали за стены кипящую смолу, одна лишь случайная капля угодила в озеночек и выжгла там болючий стручечек с маковое зернышко, не более, но вот ни читать нынче, ни писать нет мочи. Ах ты, Божье наказание, где ты подстерегаешь грешника?! Никанор раздумчиво глядел на казнь и, смахивая слезу, безучастно скользил по лицам братии; уже отметая земные страсти, он неслышимо покидал мятежников, еще живя средь них, своим присутствием сбивая в ватагу.
Ах она, скоро остывающая русская душа! Наподдавал Вассиан огоряю, все-таки достал с разбегу пару раз по скуле и в зубы, да тут же и опомнился и, переводя дух, стал иных подхватывать за плечи и откидывать на сторону, чтобы шибко не горячились. И монах-привратник, зашибив от удара козунки, подул на пальцы и вдруг слабо засмеялся, содрал со своей головы суконную еломку и напялил на смерзшийся колтун беглеца, лежащего на снегу.
«Ну будя, будя, – прохрипел миролюбиво, заслоняя Любима спиною. – Поучили маленько, да и остыть время. Бат, лежачего не бьют, на матери – сырой земле лежит дурак. А ну, будя! Остепенитесь, петухи!» – уже прикрикнул зычно, прочистив горло. Архимарит с любопытством поглядел на привратника, отмечая его в памяти, и пошел прочь, шаркая валяными пимами. Темно-синий монаший зипун, сшитый из домотканой крашенины, свободно болтался на иссохлых плечах, как на вешале; Никанор, неловко пошатываясь, брел к архимаричьей келье, помогал себе ключкой. Долгий пост, добровольная нужа и скрытое отчаяние на сердце пригорбят и самого уросливого человека. В своей горсти держал строптивый настоятель душу государя, и эта невидимая ноша уже чудилась несносимой; будто торбочку с тягой земною, хорохорясь, оторвал однажды от земли, а снесть в свой кут и насладиться удачею не хватило сил. Колени дрожали, и холод от снега, пробиваясь в просторные посконные порты, выстуживал бренную плоть.