Джованни Верга - Ссора с патриархом
Он вскочил с постели, отшвырнув в сторону одеяло, под которым лежал, как был, в одежде.
— Мой дядя ничего не соображает из-за своих древностей! — добавил он.
— Я прошу вас об этом как о подарке… как о жертве. Вы не откажете мне в этом. Я не успокоюсь, пока этот злосчастный участок будет входить в Марджителло…
— Что вы подозреваете? Что вам наговорили? Отвечайте!
— Что мне могли наговорить?.. Что я могу подозревать?.. — медленно проговорила она, невольно отступая перед обрушившимися на нее вопросами, которые гневно выкрикивал муж.
— Не говорите мне больше ничего, не говорите мне больше об этом! — потребовал маркиз.
В выражении его лица и в голосе было столько ужаса и тревоги, что маркиза лишь осторожным жестом дала понять ему:
— Я сделаю все, как вам будет угодно! — И вышла из комнаты.
И в самом деле, они больше не говорили об этом. Но оба понимали, что каждый постоянно думает о том, о чем молчит, и по-своему страдает из-за этого. Он — раздраженный тем, что маркиза своей кротостью и немой скорбью как бы напоминала ему, что ждет ответа, откровенности или поступка — того, о котором умоляла его в доказательство любви. Она — обиженная его необъяснимым отчуждением, замкнутостью и резкостью, которые ее живая фантазия сильно преувеличивала, делая их крайне тягостными для нее.
30
Прошло еще три месяца. За это время отправилась в мир иной бедная матушка Грация, отправилась, сама того не заметив, застыв с вязанием в руках в кресле на балконе, где радовалась февральскому солнцу. Спустя три недели последовала за ней и баронесса Лагоморто, тихо угаснув под белым балдахином своей постели, где собачки, свернувшиеся у нее в ногах, уже не могли согревать ее.
— Поручаю их тебе, — сказала она перед смертью маркизе. — Как детей! — И добавила: — Умираю со спокойной душой… Вы не утешили меня надеждой, что вот-вот появится на свет маленький маркиз… Но ничего…. Он появится. Я потороплю его своими молитвами там, на небесах.
— Ну что вы говорите, тетушка!..
— О, не думай, будто я не понимаю, что теперь… это уже конец! — продолжала баронесса. — Что мне еще делать в этом мире? Ты не забудешь меня… Я немного поспособствовала твоему счастью… Ты ведь счастлива, правда?
— Да, тетушка!
— Как можно быть счастливой в этой юдоли слез… В юдоли слез, как говорит молитва «Радуйся, царица небесная»… «Это смерть…» Не помню уже канцонетту, которая начинается этими словами. А заканчивается она так: «Смерть для смертных во спасенье, от страданий избавленье, когда силы нет терпеть!..» Меня заставляли читать эти стихи, когда я была девочкой… Их часто повторяла мама…
Сохраняя необычайную ясность мысли, баронесса в последние два дня жизни переписала свое завещание.
— Я прежде гневалась на брата и племянницу… Не хочу, чтобы они проклинали память обо мне… Ты достаточно богат, — сказала она маркизу. — Тиндаро нуждается больше тебя… А у Чечилии двое детей…
И она умерла через два дня, бормоча канцонетту Метастазио[141], сжимая руку Цозимы, ища глазами свернувшихся у нее в ногах собачек, которых с трудом удалось убрать. Они норовили наброситься и покусать того, кто подходил к хозяйке, вытянувшейся под одеялами, с откинутой на подушки головой, в чепчике и папильотках, на которые накануне ей накрутили волосы, потому что уже многие годы делала это каждый вечер.
Спустя месяц маркиза все еще размышляла над словами баронессы: «Ты ведь счастлива, правда?» — и над своим ответом: «Да, тетушка!» Теперь баронесса, конечно, должна была видеть оттуда, с небес, что она солгала ей, чтобы не омрачать ее последние дни. Она никогда не была откровенна с ней, как с матерью и сестрой. У баронессы не хватило бы благоразумия, чтобы утешить ее и ничего не сказать племяннику. А Цозиме не хотелось, чтобы между нею и маркизом были посредники, — она предпочитала страдать.
Потом она на какое-то время отвлеклась заботами о том, чтобы распаковали и расставили по местам мебель, развесили картины и разложили другие вещи, которые маркиз велел перевезти к себе из особняка баронессы, оставленного в наследство племяннице, жене кавалера Перголы, — тому не терпелось поскорее выбраться из переулочка, где, как ему теперь казалось, не хватало воздуха и света.
Маркиза поместила рядом с семейными драгоценностями старинные, очень дорогие украшения, предназначенные ей тетушкой. И однажды, когда она рассматривала среди других полученных в наследство вещей два великолепно сохранившихся шитых золотом парчовых платья первой половины восемнадцатого века со всеми аксессуарами и туфельками — баронесса редко доставала их, так берегла, — ей вдруг даже захотелось надеть одно из платьев, которое на глаз казалось сшитым прямо на нее.
Маркиз, неожиданно вернувшийся из Марджителло, застал жену полуодетой и с непривычным удовольствием помог ей одеться.
Это кантушу[142] необычайно шло ей. Но, едва закончив переодевание и взглянув в зеркало, она устыдилась своего любопытства, словно совсем некстати вырядилась для маскарада.
— Оно очень идет вам. Вы в нем совсем другая, — заметил маркиз. — Старый маркиз рассказывал, что всякий раз, когда маркиза-прабабушка надевала это платье, он говорил ей: «Маркиза, пользуйтесь случаем. Сейчас я ни в чем не смогу отказать вам!» Но маркиза, — добавил он, — ни разу не воспользовалась этим.
— Потому что была женщиной благоразумной! — ответила Цозима.
Маркиз удивленно посмотрел на нее.
— Женщина не должна просить, — пояснила Цозима. — Она должна ждать, пока ее желание угадают.
На мгновение у нее мелькнула надежда относительно намерений маркиза. Увидев, как он задумался и нахмурился, она ожидала, что он скажет: «Я угадал ваше желание. Пусть будет, как вы хотите». Но он заговорил о другом:
— Поедете завтра в Марджителло? Будем пробовать вина… Это первый праздник аграрного общества.
— Спасибо, — холодно ответила она.
А наутро она притворилась спящей, чтобы маркиз не стал повторять ей свое предложение перед отъездом.
Он прошелся по комнате, не решаясь будить ее, потом остановился, посмотрел на нее, и маркиза, слегка приоткрыв глаза, с удивлением увидела, что он жестом как бы пытается прогнать какую-то печальную мысль, очевидно терзавшую его, столь горестным было его лицо в этот момент.
Значит, он тоже страдает? Отчего? Почему? Значит, права была ее мама, когда говорила, что между ними, как мужем и женой, стоит какое-то недоразумение и если кто-либо из них не попытается выяснить и рассеять его, то их тягостное душевное состояние только усугубится и затянется надолго.
— А кузина разве не едет? — удивился кавалер Пергола, который уже уселся в коляску, стоявшую у подъезда.
— Ей немного нездоровится, — ответил маркиз.
— Остальные ждут нас у Каппеллетты, — сказал кавалер, раскурив сигару. — А вот и дон Аквиланте!
Дон Аквиланте подбежал к ним, извиняясь за опоздание.
Титта щелкнул хлыстом, и мулы пошли рысью.
Кавалер Пергола не мог, оказавшись в обществе адвоката, отказать себе в удовольствии вызвать его на какой-нибудь спор. Когда у Каппеллетты их коляска догнала две другие, в которых ехали члены аграрного общества, и обошла их на спуске, кавалер обратился к адвокату:
— Сегодня я хочу видеть вас пьяным. In vino veritas![143] Вот тогда-то вы и расскажете нам всю правду про ваших духов… Вы и в самом деле верите в них?
— Я никогда в жизни не напивался. Мне нет нужды пьянеть, чтобы говорить правду, — строго ответил дон Аквиланте.
— А духи пьют вино?
— Я мог бы ответить «да», и это показалось бы вам глупостью.
Кавалер расхохотался:
— Слава богу. Если б на том свете не пришлось пить вино, я бы очень огорчился. Вы слышали, кузен? Нужно как следует заткнуть бочки в Марджителло. Может, некоторые из них окажутся уже пустыми.
И он смеялся, топая ногами и потирая руки, как делал всегда, когда был в хорошем настроении.
— Уж что духи определенно не могут опустошить, так это некоторые пустые головы, — ответил дон Аквиланте, щурясь и сочувственно качая головой.
Маркиз ответил не сразу. С некоторых пор у него случались как бы провалы в сознании, от которых он приходил в себя внезапно, словно очнувшись от какого-то ошеломления. Ему приходилось делать усилие, чтобы вспомнить мысль или событие, ускользнувшее от него в этот момент, и это не всегда ему удавалось. Ему казалось, что он шел, долго шел словно в густом тумане, ничего не различая вокруг, по какой-то пустынной, безмолвной местности или же по краю пропасти, куда мог, нечаянно оступившись, упасть и перед которой вновь испытывал ужас потом, придя в себя.