Валентин Пикуль - Слово и дело. Книга 1. «Царица престрашного зраку»
— Зачем же ехал? — сказал Волынский. — Чтобы сиднем взаперти сидеть и понтировать с вами?
Понесло его — в самую гущу. Карету свою придержал на перекрестке улиц:
— Проще пана… Як я моге пшиехать до дому примасу? И поехал в логово бунтующей Польши — в дом архиепископа гнезненского Федора Потоцкого… Волынский знал его! Примас родился в плену московском, мать его была Элеонорой Салтыковой, роднею Анны Иоанновны, и теперь Потоцкий (по слухам) стал самым яростным врагом русской императрицы. Час послеобеденный — для визита рискованный. По законам службы дипломатической разговоров после обеда вести нельзя (а судьям приговоры нельзя подписывать). Волынский думал: каково примут? Не спустят ли по лестницам?
Гайдуков отстранив, поднялся в палаты. Столы там стояли, по обычаю панскому покрытые плитами чистого серебра. За чарами вина, осиянные множеством свечей, сидели приверженцы Лещинского, а среди них — Потоцкий, и Волынский поклонился через стол:
— Великий примас! Не изгоняй сразу… Мы родня с тобой дальняя: через Салтыковых в кузенстве родственном состоим.
— Средь врагов Польши не ищу родства себе! Но Артемий Петрович вновь поклонился ему.
— Езус Мария, — отвечал с усмешкой. — Но ведь есть родство, от которого никакой поляк не отречется: поляки и русские есть братья извечные по крови славянской. И за то родство уважь меня!
Хмуро смотрели на гостя нежданного маршалок Белинский, казначей Оссолинский, гетман Огинский, стражник коронный Сераковский, епископ Смоленский — тонколицый Гонсевский… Волынский к нему обратился.
— Вот ты, епископ, — сказал Гонсевскому, — твой предок во время смутное Москву дотла спалил. А я на Москве как раз новый дом отстроил: приезжай — примем ласково, зла не упомнив!
Примас поднялся, тишины выждал.
— Эй, панове! — гаркнул. — Москаль — не саксонец… Налить ему куфель полный. Проше пана до нашего польского корыту!
У «корыта» польского Волынский чувствовал себя куда лучше и свободнее, нежели в отечестве своем — за столом Остермана или царицы. И, уединясь с примасом, они говорили честно, скрестив оружие двух правд — правды польской и правды русской, в поединке славянском…
— Зачем вы губите нас? — спросил Потоцкий. — Престол Польши, сестры русской, хотите наследственным для немцев сделать? Саксонского выродка нам сажаете? И — за что? В обмен на престол Курляндии, который даже не вашей стране, а подлому куртизану Бирену нужен… Стыдитесь, панове москальски!
— И я стыжусь, — отвечал Волынский бесхитростно. — По мне так любо Польше то, что полякам любо. Но вступила во вращение политика тайная, злодеи плывут каналами темными. Союз Левенвольдов и Остерманов гибелен и вам и… России! Но и у вас, в Речи Посполитой, не все в согласье: Любомирские, Вишневецкие, Мнишеки кричат за Августа… А разногласье это худо обернется для крулевят!
— Melius est excidium, quam scissio,[23] — отвечал примас. — Я знаю нравы панства нашего: многие гетманской булавы жаждут и внимания исключительно к своим фамилиям… Им ли думать о Польше?
— У нас тоже таких много, которые дочерей продадут, только бы им хорошо у престола сталось. По размышлении здравом вижу еще корень опасности для славянства — турки… Не враждовать бы нам, а быть в починах дружеских.
Примас ответил ему с печалью глубокой:
— И мы, поляки, знаем всю тягость России под немецким быдлом! Однако Польша пусть останется разумна… Нет, мы и мысли не допускаем, что русские люди виновны в бедах наших. Бедствие в Посполитой оттого происходит, что Россией немчура управляет. И лишь одно правительство ваше повинно в этом… Мы прах и пепел! Века отшумят над нами, горе и распри старые изживутся, будут радости новые, и… где поляк? где русский? — того не узнать будет: славянство все в соку своем переварит…
Артемий Петрович вернулся к Левенвольде.
— Где вы были столь долго? — спросил он Волынского. — Я думал, вас уже растерзали.
— Гулял, граф… Вудки выпил! Паненочки варшавски — до чего ж милы! Черти, медом помазанные, — вот девки здешние каковы!
— Не подходите к окну, — велел Левенвольде. — Там стреляют…
Волынский выглянул на улицу. Вокруг германского посольства стоял громадный забор, с утра до вечера толпились поляки, дружно обстреливая посольство… Немцев выкуривали! За Варшавой, в местечке Вола, уже возводилась шопа — деревянный навес, под сенью которого Польша изберет хоть дьявола, только не немца…
— Пяста! — кричали на улицах. А где же король?.. Где же он?..
* * *В коляску к королю запрыгнул мсье Дандело:
— Ваше величество, имею восемь тысяч луидоров и говорю на восьми языках… Хватит ли нам этого в далеком путешествии?
— Вполне достаточно, мсье Дандело, — отвечал Станислав Лещинский, одетый под лакея. — Итак, мы едем к престолу… Вы — мой господин, я — ваш слуга покорный. Помните об этом, мсье Дандело, ибо шпионы венские стерегут каждый мой шаг…
Колеса плыли в топкой грязи мелких немецких курфюршеств, где каждое перекрыто от другого шлагбаумами. Возле рогаток солдаты светили по ночам факелами, вглядываясь в проезжих. Дандело ехал под видом польского купца, Лещинский был его слугой исправным, и король проворно спрыгивал с козел, ворота харчевен отворяя.
От Страсбурга — уже верхом! — они поскакали в Мюнстер, а там сели в почтовый дилижанс, который довез их до Берлина: вот наступил момент опасный — проверка пасов. Но король Пруссии уже охладел к «Союзу орлов», и пасы путникам вернули без подозрения. Во Франкфурте-на-Одере их ждала коляска французского посла в Варшаве — маркиза Монти, а в ней — припасы для дороги.
Маркиз Монти объявил в Варшаве, что король Станислав Лещинский на эскадре кораблей приближается к Гданску (это он говорил о кавалере де Тианж). Следы были запутаны… Коляска быстро покатилась через земли славянские. Потекли родные холмы, покрытые буковыми лесами. На постоялых дворах, под увесистыми грабами, король пил деревенское пиво и слушал игру волынок. Отбросив в сторону парик, он клал румяный пухлый подбородок на кулак, и слезы текли из-под длинных, как у девицы, мохнатых ресниц. Слуха короля достигали разговоры поляков — старых ляхов. Не было, пожалуй, в Польше семейного очага, где бы не вспоминали по вечерам походы и славу былых времен. Легкомысленно забыты все тягости походов во славу Карла XII, и теперь имя Станислава Лещинского светилось в замках и хижинах, как звезда возрождения Польши — великой и самостийной… На последней станции перед Варшавой король Станислав разоблачил себя, сказав:
— Поляки! Посмотрите на меня внимательно… Неужели вы не узнали своего изгнанника-короля?
— Виват королю! Да здравствует природный! Пяст… Хотим поляка Польше, но только не германца! — кричали варшавяне.
Король въезжал в столицу с запада. А через восточные заставы покидали Варшаву недовольные, сбираясь в лагерь на правой стороне Вислы, и уже сколачивали конфедерацию. «Хотим Августа!» — доносилось оттуда, из Пражского предместья. Папа римский переслал примасу Польши особое послание, и Потоцкий набожно обнажил голову… Ватикан тоже требовал избрать Августа! Но ничто уже не изменит духа поляков…
— На коло! Под шопу! — раздавались призывы. Резкий удар грома разорвал небо над Варшавой, хлынул проливной дождь. В грохочущих струях ливня промокли знамена староста, воеводств и поветов. За глубоким рвом открылось — все в пузырях дождя — поле рыцарского коло: хорунжа к хорунже, тесными рядами стояли всадники в жупанах, висли мокрые усы депутатов, высоко взлетали их шапки — под дождь, под гром, под молнии:
— Хотим Станислава!
Шпора к шпоре, сабля к сабле. Впереди хорунжей торчали малиновые значки региментов поветовых. Примасу подвели лошадь, и он вскочил в седло. Реял бархатный кунтуш на собольем меху, вилась за спиной примаса лисья мегерка… Взревели рога и трубы, когда он поскакал вдоль строя. Ряд за рядом проносился примас под дождем, осыпаемый рукоплесканиями варшавянок.
— За кого? — спрашивал каждого.
— Хотим Станислава! — и примас мчался дальше…
— За кого?
— За себя! — отвечал ему книзь Сангушко.
— Так будь ты проклят! — И Сангушко поскакал прочь за Вислу.
— За кого?
— Польше — поляка!..
Восемь часов подряд, под бурным ливнем, затоплявшим рвы, примас объезжал коло, и ревели трубы под шопой, одобряя каждый возглас депутатов. Шестьдесят тысяч человек он объехал за день, вставая на стременах, чтобы разглядеть лица… Вот и конец. Перед примасом — последний депутат.
— За кого? — спросил он его. И тут раздалось роковое:
— Вето!
Шестьдесят тысяч голосов обрушились в пропасть. Восемь часов под дождем — как собаке под хвост! Кто посмел сказать «вето»? Бедный шляхтич с Волыни Каминьский был против. А спросить его, пся быдло, почему против — никак нельзя (таков закон вольностей).