Аркадий Эвентов - Счастье жить вечно
— Смотри, не шути с крымским солнышком. Здешнее светило не любит, когда о нем забывают. Как бы не поджарило.
Это голос отца. Валентин слышит его сквозь туман приятно обволакивающей дремы, будто отец не рядом, а где-то очень далеко.
Спине становится все теплее. Вот уже тепло переходит в жар. Еще минута и выдерживать жару становится ему невмоготу. От ноющей боли перед глазами зарябило; переломились и спутались отраженные в зеркале воды лицо Валентина, голова отца, борт шлюпки, весла; голубое небо стало черным.
— Разве можно так загорать? Эх, ты, моряк! — снова доносится голос отца, такой же далекий и смутный. — Подставь солнцу грудь. Сейчас же перевернись на спину. И не спи, здесь не место для сна. Не ленись! Ну, живо! Раз, два, три! Чего же ты, Валец?
Он рад бы сделать, как советует папка, да не может. Нет сил. Тело стало вдруг тяжелым и непослушным. Его ли это тело, гибкое, натренированное тело спортсмена?
Спина тем временем ноет от жары так, словно к ней приложили лист раскаленного железа. Лучи солнца подобны иглам. А море! Что с ним произошло? Вдруг перестало быть ласковым морем юга, лазоревые волны которого всегда так желанны, приятны. От него в лицо и грудь внезапно повеяло резким холодом.
Чем жарче спине, тем холоднее груди. Он, наконец, сбрасывает с себя путы дремы, делает попытку перевернуться. Но неудачно. Лишь ноги меняют положение, оказываются за бортом шлюпки и — погружаются в воду.
И тут происходит совсем невероятное, непостижимое: теплое море юга оборачивается Ледовитым океаном. Причудливые айсберги, перегоняющие друг друга, заслонили небосвод.
Отец исчезает, пропадают куда-то и крымский берег с его пальмами и кипарисами, и шлюпка, и море, и солнце. Валентин явственно видит льдину, надвигающуюся на лодку. Вот ноги коснулись ее и мгновенно закоченели.
…Валентин стоит на льдине. Она плывет в безбрежном холодном безмолвии. Где это он? Неужели Северный полюс? Так и есть. Перед ним маленькая палатка научной станции папанинцев — любимых героев его детства, алый стяг над ней.
Не зайти ли погреться? На открытом ветру перехватывает дыхание, руки и ноги одеревенели, лицо больно щиплет мороз. Только спине почему-то все еще тепло, даже жарко. Он приподнимает полу палатки. Входит туда, но согреться не может, — там ничуть не теплее.
В палатке — люди. Мальцев догадывается, что это и есть папанинцы, отважные покорители Северного полюса. Их тоже четверо, как и нас в партизанском лесу, — думает Валентин, — и вокруг тоже — ни души. Многими километрами, не имеющими ни дорог, ни жилья, отрезаны полярники от земли и тепла, света и людей. Под ногами у них — грозная пучина. Что ни минута, океан готов поглотить палатку с ее обитателями, как песчинку. Но папанинцам до этого дела нет. У лунки, прорубленной во льду, они склонились над приборами.
И так долгие, долгие дни и ночи…
Никто в палатке не обращает внимания на вошедшего. А Валентин не заметил, когда и откуда появился рядом с ним отец.
Папка продолжает рассказ, один из тех многих живых и интересных рассказов, которыми часто увлекал сына, — о людях, что не только поют, но и действуют, как в песне. Ее любил напевать отец: «Голов не вешать, смотреть вперед!»
Лицо у Михаила Дмитриевича озарено внутренним гордым светом.
— Не правда ли, Валюшня, они прекрасны? — спрашивает отец и ждет, пока сын увидит, почувствует в этих людях то, что раскрылось ему, отцу, и согласится с ним молчаливым кивком головы. — Что может быть в человеке красивее его самоотверженного и бескорыстного служения народу? На мой взгляд — ничего. — Он мягко прислоняет сына к себе, как было это дома, когда они вдвоем полулежали на тахте и Михаил Дмитриевич держал перед собой газету с фотографией людей у лунки на льдине Северного океана. Тогда сын, прислонившись щекой к папкиному плечу, внимательно разглядывал фотоснимок и восторженно внимал словам, которые западали в его сердце семенами: «Кто же их сделал такими, наделил качествами настоящего Че-ло-ве-ка? Догадался? Ну, конечно, — Родина! Сто лет назад пророчески писал Белинский, что завидует своим внукам и правнукам: им суждено увидеть Россию в 1940 году, увидеть страну, которая принимает благоговейную дань уважения всего человечества. Нас с тобой, вот кого он видел из давно ушедших времен. И эту четверку на полюсе. И то, как они по зову Родины стали легендарными героями. И то, как в России наших дней любому, да, да, любому быть героем. И ты станешь, когда подрастешь и понадобишься своему Отечеству. Станешь, станешь, не сомневайся! Только всегда готовься к этому и верь в себя. Верь, что самое трудное тебе по плечу и самое страшное не остановит».
Газетная фотография снова оживает. И отец уже не на диване, в уютной комнате родного дома, а на льдине, в суровом, безбрежном океане прислоняет сына к себе большой, знакомой и теплой рукой.
И как тогда, в безоблачную светлую пору отрочества, Валентин проникся уверенностью в себе, в том, что отцовская рука не зря покоится на его плече и не напрасно в словах папки столько надежды на сына. Желание совершить необыкновенное овладело им. У него хватит сил все превозмочь в тяжелый час испытаний, пройти через любые преграды, не отступить, не дрогнуть! Да, он будет похож на четырех советских людей, восхищающих мир спокойствием и выдержкой в грозном царстве вековечных льдов. Да, он сделает все, чего ждут от него народ, Родина. Чем бы это ни угрожало ему.
Отец вдруг замечает, что Валентин коченеет, что мороз вот-вот одолеет его.
— Э, да ты, брат, совсем забыл, что нужно делать! — укоризненно говорит профессор. — Так и в сосульку превратишься очень скоро. Ну, довольно стоять без движений. С холодом борись вот так…
И отец принимается тормошить сына, как любил будить его ранним погожим утром где-нибудь на сеновале, в саду или у реки на рыбалке. Но Валентин уже не человек, а ледяной, неподвижный и ко всему безучастный столб.
От этой мысли и от холода, который пронизал его насквозь, он стонет и просыпается.
В шалаше никого нет. Валентин лежит один, спиной к догорающему костру.
Он вскакивает, стремительно протягивает к огню закоченевшие руки и ноги, подставляет грудь, лицо. Ему сейчас ничего не нужно, кроме обжигающего пламени костра. Он так жаждет тепла!
* * *Иван Андреев — грузный, коротконогий, с одутловатым испитым лицом. У него маленькие хитрые глазки, тонкие, плотно сжатые губы и большой, все время к чему-то принюхивающийся нос. Во всем его облике есть что-то от хищного зверя, рыскающего в поисках жертвы, непрестанно высматривающего на кого бы напасть, совершить внезапный и верный прыжок, скрутить мертвой хваткой, вцепиться в горло зубами.
Но сейчас этот зверь выглядит необычно. Односельчане Андреева и жители окрестных деревень, всегда предусмотрительно избегавшие встречи с гитлеровским полицаем, теперь не узнали бы его.
Обмякший, ссутулившийся, он грудью навалился на стол. Граненый стакан дрожит в его руке, и самогон, распространяя вокруг отвратительное сивушное зловоние, расплескивается по белой скатерти. Андреев быстро опрокидывает стакан в широко раскрытый, обросший седой щетиной рот, с размаху ставит его на стол и принимается барабанить по стеклу скрюченными пальцами.
— Мало нам своих… — злобно произносит Иван Андреев, поднимая на собутыльников, глаза, полные ненависти и животного страха. — В каждой деревне они есть. В каждой деревне! — он ударил кулаком по столу, бутылки зашатались с жалобным звоном. — Я вам говорю, что красные у нас в каждом селе, в каждой избе. Так и жди, выстрелят тебе в спину. А то и на сук вздернут. Что? Забыли, как висел Кузьмич? Защитили его германцы? Спасли от партизан? Как бы не так! Они, наши господа, рады-радешеньки свою бы шкуру спасти, сами дрожат и ждут партизанской мести. А наша жизнь для них и гроша ломаного не стоит.
Он замолчал, концом скатерти отер пот со лба и затылка. Громко высморкался в ту же скатерть. Ни на кого не глядя, придвинул к себе бутылку. Налил до краев стакан, залпом осушил его. Заметно охмелев, стал тяжело, будто валуны, ворочать слова:
— Вот я и говорю: мало нам своих партизан. Так вот, нате вам подарочек. Получайте!
Андреев и его собутыльники, такие же полицаи, фашистские цепные псы, обратили взоры к скамье, что стояла в углу под портретом Гитлера. Портрет бесноватого фюрера, с неизменной челкой, свисавшей над узким дегенеративным лбом, в большой массивной раме соседствовал с иконами разных размеров и видов. Там, на скамье, громоздились в беспорядке консервные банки, пачки печенья, сахара. Этикетки на них были русские — «Москва», «Казань», «Семипалатинск», «Куйбышев»… Тут же стояли маленькие аккумуляторные батареи. Возле них пестрел скомканный тяжелый шелк парашюта.
— Молодец, Харитон, что нашел красное добро! — хлопнул по плечу своего соседа, прыщеватого рыжего верзилу, временный хозяин избы, в которой они сейчас собрались, Дмитрий Костоглотов. Он сидел, важно выпятив грудь, положив на стол тяжелые кулаки. На волосатом пальце поблескивал массивный перстень.