Маргерит Юрсенар - Последняя милость
Она вышла вслед за мной в коридор. Там безобидный огонек коптилки по-прежнему теплился перед одним из образов тети Прасковьи. Софи часто дышала; лицо ее, лучезарно бледное, сказало мне, что она меня поняла. Я пережил с Софи и более трагичные минуты, но не было у нас другой такой торжественной и настолько близкой к обручению. То был ее час в моей жизни. Она вскинула руки в чешуйках ржавчины от балконных перил, на которые мы с ней минуту назад опирались, и бросилась мне на грудь, как будто ее в это мгновение настигла пуля.
Почти десять недель ей понадобилось, чтобы решиться на этот поступок, и что самое удивительное — я ее не оттолкнул. Теперь, когда Софи нет в живых, а я не верю больше в чудеса, мне отрадно думать, что хоть один раз я поцеловал те губы и те жесткие волосы. Эта женщина для меня подобна покоренной стране, в которую я так и не вошел, и все-таки я точно помню, какого вкуса была в тот день ее теплая слюна и как пахла ее живая кожа. Если я и мог когда-либо полюбить Софи, просто полюбить влечением плоти и сердца, то именно в ту минуту, когда мы с ней оба обрели невинность заново родившихся. Я чувствовал всем телом ее трепет, и ни одна из прежних встреч с проститутками или случайными женщинами не подготовила меня к этой неистовой, к этой чудовищной нежности. Ее тело, льнущее и в то же время напрягшееся от восторга как струна, было тяжело в моих руках — такой же непостижимой тяжестью навалилась бы земля, если бы несколькими часами раньше я ушел в небытие. Не знаю точно, в какой момент блаженство сменилось гадливостью, пробудив во мне воспоминание о морской звезде, которую мама когда-то насильно вложила мне в руку на пляже в Шевенингене, — я тогда забился в припадке, повергнув в панику всех купальщиков. Я отпрянул от Софи с яростью, слишком жестокой по отношению к этому телу, которое счастье сделало беззащитным. Софи открыла глаза (они были закрыты) и, наверное, прочла на моем лице нечто более непереносимое, чем ненависть или ужас, потому что попятилась, заслонилась согнутым локтем, как ребенок, получивший затрещину, и это был последний раз, когда она при мне заплакала. Я еще дважды виделся с Софи наедине, прежде чем все свершилось. Но с того вечера все было так, будто один из нас уже умер: я — по отношению к ней, или она — в той части своего «я», которая, полюбив, доверилась мне.
Фазы всякой любви однообразны; больше всего они походят на неустанное и прекрасное повторение одной темы в квартетах Бетховена. В те сумрачные недели перед Рождеством — а тетя Прасковья постилась все усерднее, не давая нам забыть церковный календарь, — жизнь наша текла своим чередом, с обычной долей невзгод, досады и бедствий. Убили кое-кого из немногих моих друзей, смерть одних я видел сам, о гибели других узнал; Конрад был легко ранен; от деревни, трижды переходившей из рук в руки, остались лишь стены, обваливавшиеся под снегом. Софи же была спокойна, решительна, услужлива и упряма. Как раз в ту пору Фолькмар стал на зимние квартиры в усадьбе с остатками полка, присланного нам фон Вирцем. После гибели Франца фон Аланда наш небольшой немецкий экспедиционный корпус таял день ото дня, а на смену приходили кадры из прибалтов и русских белогвардейцев. Этого Фолькмара я знал: в пятнадцать лет я люто ненавидел его на уроках математики — нас посылали к учителю трижды в неделю в зимние месяцы, когда мы жили в Риге. Он походил на меня, как походит карикатура на оригинал: был выдержан, сух, честолюбив и себе на уме. Он принадлежал к типу людей неумных и в то же время рожденных преуспевать — они принимают во внимание новые факторы лишь в той мере, в какой это служит к их выгоде, и строят свои расчеты на постоянных величинах жизни. Не будь войны, Софи была бы не для него; он не преминул воспользоваться случаем. Я уже знал, что, когда женщина одна в казарме, она пользуется среди мужчин авторитетом, в котором есть что-то и опереточное, и трагическое. Нас с ней считали любовниками, что было чистой воды вымыслом; не прошло и двух недель, как их объявили женихом и невестой. Мне не причиняли боли свидания Софи-полусомнамбулы с молодыми людьми, которые разве что изредка давали ей минуты забвения. Связь с Фолькмаром меня встревожила, потому что девушка меня в нее не посвятила. Нет, она ничего не скрывала, просто лишила меня права контроля над своей жизнью. А ведь я, безусловно, был не так виноват перед нею, как в начале нашего сближения, но нас всегда наказывают несвоевременно. Софи, однако, была достаточно великодушна, чтобы остаться доброй и внимательной ко мне, как прежде, быть может, даже больше, оттого, что теперь она начинала судить меня. Итак, я ошибся насчет конца этой любви, как ошибался насчет ее начала. Временами мне все еще верится, что она любила меня до последнего вздоха. Но я остерегаюсь этого предположения, слишком лестного для моей гордыни. Софи обладала изрядным запасом здоровья, который позволил бы ей оправиться от любовной горячки; порой я представляю ее женой Фолькмара, хозяйкой дома в окружении детишек, стягивающей резиновым поясом раздавшуюся талию сорокалетней матроны, Но в это трудно поверить вот почему: моя Софи умерла именно в той обстановке и под тем освещением, которые принадлежали только нашей любви. Так что в этом смысле, как говорили в те времена, я могу считать, что выиграл войну. Чтобы не так гнусно выразиться, скажу просто, что я оказался проницательнее в своих выводах, чем Фолькмар в своих расчетах, и мы с Софи действительно были одной крови. Но в ту рождественскую неделю все козыри были в руках у Фолькмара.
Мне еще случалось стучаться ночной порой в дверь Софи, чтобы пережить унижение, убедившись, что она не одна; в былые времена, то есть месяц назад, в таких же обстоятельствах деланный, вызывающий смех Софи успокоил бы меня почти так же, как успокоили бы ее слезы. Но дверь открывали; ледяная корректность происходящего была так не похожа на прежний беспорядок с разбросанными предметами туалета и бутылками ликера, а Фолькмар со сдержанным кивком протягивал мне свой портсигар. Самым невыносимым для меня было то, что меня щадили; я ретировался, представляя себе, как возобновятся перешептывания и пресные поцелуи после моего ухода. К тому же говорили они обо мне, я в этом не сомневался, и был прав. Фолькмар и я так от души ненавидели друг друга, что иногда мне думается, не возымел ли он виды на Софи лишь потому, что все в Кратовице считали нас парой. Но выходит, эта женщина была дороже моему сердцу, чем мне самому казалось, раз мне так трудно допустить, что этот недоумок любил ее.
Я никогда не видел Рождества веселее, чем той военной зимой в Кратовице. Приготовления Конрада и Софи смешили меня и раздражали, и я закрылся у себя, сославшись на недописанный рапорт. Около полуночи любопытство, голод, отголоски смеха и чуть простуженные звуки моей любимой пластинки выманили меня в гостиную, где кружились танцующие при свете камина и двух дюжин разномастных ламп. В который уже раз я почувствовал, что непричастен к общему веселью, причем по собственной воле, но от этого не менее горько. Ужин, состоявший из холодного окорока, яблок и виски, был накрыт на одном из обильно вызолоченных столиков с гнутыми ножками; Софи сама испекла хлеб. Широченные плечи доктора Пауля Ругена заслоняли от меня половину комнаты; сидя с тарелкой на коленях, этот великан торопливо поглощал свою порцию пищи, спеша, как всегда, вернуться в госпиталь, размещенный в бывшем каретном сарае князя Петра; я простил бы Софи, если бы этому человеку, а не Фолькмару она оказала благосклонность. Шопен, который любил присутствовать при развлечениях большой компании, скромно держась в сторонке, сосредоточенно строил какое-то сооружение из обломков спичек на отбитом бутылочном горлышке. Конрад, по вечной своей неловкости, порезался, пытаясь настрогать окорок тонкими ломтиками; он замотал указательный палец носовым платком, и от этой повязки стали разнообразнее теневые фигурки на стене, которые он показывал, складывая руки. Он был бледен и еще прихрамывал после недавнего ранения. Время от времени он прекращал жестикулировать, чтобы поставить очередную пластинку.
«Голубка» сменилась какими-то гнусавыми новинками; Софи меняла партнера после каждого танца. Танцевать — это то, что ей удавалось лучше всего: она кружилась, как язычок пламени, колыхалась, как цветок, скользила, как лебедь. На ней было голубое тюлевое платье, сшитое по моде 1914 года, — единственный бальный туалет, который у нее в жизни был, да и то на моей памяти она надевала его всего два раза. Этого платья, старомодного и в то же время новенького с иголочки, хватило, чтобы превратить в героиню романа вчерашнего своего парня. Девушки в голубом тюле отражались в многочисленных зеркалах — это были единственные дамы на празднике, а остальным молодым людям приходилось танцевать друг с другом. С утра упрямец Конрад, невзирая на больную ногу, вскарабкался на верхушку дуба за ветками омелы; это мальчишество стало причиной первой моей ссоры с другом — всего у нас их было две. Омела — это была идея Фолькмара; подвешенная к темной люстре, которую никто из нас не видел зажженной со времен рождественских праздников нашего детства, она давала молодым людям повод целовать партнершу. И все поочередно прижимались губами к губкам надменной, насмешливой, снисходительной, добродушной или нежной Софи. Когда я вошел в гостиную, как раз настала очередь Фолькмара; она обменялась с ним поцелуем, далеким от страстного, — уж кому, как не мне, было это знать, — но несомненно означавшим веселое расположение духа, доверие и доброе согласие. На возглас Конрада: «А, Эрик, только тебя ждем!» — Софи обернулась. Я стоял в дверном проеме далеко от света, со стороны музыкальной гостиной. Софи была близорука, однако меня она узнала, потому что веки ее опустились. Она положила обе руки на ненавистные эполеты, которые красноармейцы иногда приколачивали гвоздями к плечам пленных белых офицеров, и подарила Фолькмару еще один поцелуй — на сей раз это был вызов. Ее партнер склонил к ней растроганное и одновременно возбужденное лицо, — если это и есть лик любви, то женщины безумны, что не бегут от нас прочь, а я остерегаюсь их не без оснований. Распрямив обнаженные плечи над голубым тюлем, откинув назад свои короткие волосы, которые она сожгла, пытаясь завить щипцами, Софи протягивала этому скоту губы так зазывно и фальшиво, как не сумела бы ни одна киноактриса из тех, что целуются, косясь в объектив камеры. Это было уже слишком. Я схватил ее за локоть и влепил пощечину. Удар был так силен или так неожидан, что она отпрянула, крутанулась на месте, зацепилась ногой за стул и упала. И как будто нарочно для того, чтобы сделать сцену еще смешнее, у нее хлынула носом кровь.