Николай Дубов - Колесо Фортуны
— А вы Старого барина хорошо знали?
— Ну как хорошо? Я была у молодых в услужении, у старика свой камардин был. Ну, не без того, что и меня иной раз зачем посылали. Вот уж, бывало, страху натерпишься! В кабинете портрет его отца висел. Как с него самого писаный. Прямо вылитый портрет — как есть в натуру, только что до половины. Глаза под бровищами огнем горят, и весь он напруженный — вот-вот из рамы выпрыгнет и на тебя кинется. А под этим портретом он сам завсегда в кресле сидел. Вставать уже не мог — ноги у него отнялись. А глаза — вот сверлит тебя насквозь, да и только. Войдешь — не знаешь, кого больше бояться: этого, полуживого, али того, мертвого… И помирал страшно. Ночью гроза приключилась — я такой страсти никогда больше и не видела. Темно стало — зги не видать, ни неба, ни земли, ни леса. А потом как молонья хлобыстнет, как загремит, как ветер завоет… Ну, прямо конец света — небо рушится, земля проваливается. А молоньи хлещут, а молоньи хлещут… И уж гремит! Криком кричи — ничего не слыхать… А вот его звонок услыхали.
Кинулись туда, а там, батюшки!.. Стекла все выбиты, шторы, гардины разные ветер напрочь рвет, а все бумаги, что на столе были или еще где, так по комнате и летают, так и летают. А сам глаза выпучил, что-то сказать силится и не может… А потом — царица небесная! — все аж попятились! Встал и пошел… Это параликом-то разбитый! Два шага сделал и грянул об пол… Перенесли его на кровать, всю ночь он метался, маялся, а к утру затих — помер. Тут и гроза кончилась. Что бурелому в лесу было, что крыш в деревне посрывало… Это ведь когда было, а я и сейчас все помню, будто вчера…
— И неужели, — сказала Юка, — неужели никакого средства от этих колдунов не было? Чтобы они из могил не выходили. Вот у Гоголя, например…
— Средство есть, как не быть… Надо выкопать его из могилы, перевернуть лицом вниз, подрезать пятки и вбить между лопатками осиновый кол… Вот тогда уж он не встанет, вся его сила пропадет. Да сделать-то это может только праведник. А где их взять, праведников?.. Да что это мы на ночь глядя про такие страсти. Еще, чего доброго, спать не сможешь. Беги-ка ты, милая, домой… А про все эти страхи и не думай. Ничего от них не осталось, и слава те господи!
Юке всегда хотелось узнать какую-нибудь тайну, и чтобы она была пострашнее. Но о такой жгучей тайне она даже не мечтала. Здесь было все: и скрывающийся в глуши офицер (может, даже гвардейский?), и роковая несчастная любовь, и утопленница, и страшное проклятье, и колдуны, которые встают из гроба, и вырождение до полной гибели проклятого рода…
Юка притихла, широко распахнутые глаза ее силились заглянуть в такую недоступную окружающим даль, что мама встревожилась и спросила, здорова ли она и, может быть, ляжет спать не в сараюшке с Галкой, а дома, в постели? Юка решительно отказалась — это помешало бы ей исполнить задуманное, то есть первым делом встать как можно раньше, когда все еще спят, и побежать к развалинам ганыкинского дома. До сих пор они ее совершенно не интересовали, но теперь она решила прежде всего как следует осмотреть обгорелую коробку, а потом…
Вопреки предположениям Лукьянихи, Юку не только не мучила бессонница, но она даже не успела додумать, что будет "потом", и провалилась в такой крепкий сон, что не услышала, как встала ужасная соня Галка, и спала до тех пор, пока ее не разбудила к завтраку мама.
Зато сама Лукьяниха не сомкнула глаз. Она давно отвыкла вспоминать свою молодость. Та была так давно, что казалось, ее как бы вовсе и не было, а только пригрезилась она в далеком смутном сне. Был сон и растаял, ушел навсегда, и не к чему сирой, убогой старухе теребить себе душу воспоминаниями. Ей даже казалось, что она действительно все перезабыла — ведь вот то и дело забывалось сделанное или сказанное вчера или неделю назад. Лукьяниха не имела никакого понятия о психологии и, уж конечно, о французском психологе Рибо, известном своим законом памяти, который так и называется законом Рибо: "Ранее усвоенное дольше остается в памяти, чем усвоенное недавно". Но стоило только прикоснуться к прошлому, казалось, навсегда забытому, как закон Рибо заработал со всей своей непререкаемой силой.
Вспомнилась ей совсем в другой, будто чужой жизни голенастая, нескладная девчушка, привезенная из Олонца в Питер, Петербург, чтобы к землячке-кухарке пристроить в судомойки. Палат каменных не наживет, а сыта будет, и дома одним ртом поменеет. Поначалу Таиска боялась за порог ступить, потом обвыкла, осмелела, открыв от изумления рот, глазела на невиданные хоромы, каменных, железных мужиков и баб, которые то в чудных одежках, а то и вовсе без всякой одевки, телешом, расставлены на улицах и в садах. Появись у них такое в погосте, под свист и улюлюканье разбили бы все вдребезги. А тут все идут мимо и хоть бы что, даже не смотрят.
Таиска поначалу краснела и отворачивалась, потом приобыкла и решила, что если срам каменный или железный, то не считается, как бы его и вовсе нету.
Отъелась, подросла Таиска, стала попригляднее и была замечена барыней. За ловкость и резвость забрали ее из кухни в комнаты, под строгим приглядом экономки готовили в горничные. После олонецкой пашни, на которой больше камней, чем земли, здесь была не работа, а сплошной роздых — держи себя в аккурате да верти хвостом, по первому зову беги, как собачушка на посвист, — вот и вся премудрость.
Жить бы да жить, только барские дела пришли в упадок, прислугу отпустили. Вот тогда и попала Таиска к молодому Ганыке. Он только что женился и принялся протирать глазки жениному приданому. И ребятенок уже появился, а они все в театры да рестораны, в рестораны да театры. Только веселье было короткое — Старого барина в Ганышах хватил удар. И увезли Таиску в Ганыши… Спервоначалу-то вот как дико показалось: будто в родном олонецком погосте — глушь, лес да камень…
За каждой малостью — в губернский город, а то и в Киев.
Обвыкла, прижилась.
После смерти Старого барина хозяйка увезла сына в Петербург, в гимназию. Хозяин остался — дом перестраивать. Получился он несуразно огромный, путано построенный и чем-то похожий на самого хозяина. В нем полно было каких-то приживалов, служащих, которые не служили, а только жрали на дармовщину да крали. Все шло вкруговерть, без всякого толку и разбору. И сам Ганыка, какой-то непутевый, заполошный, все время выдумывал то одно, то другое, чтобы поддержать хозяйство, а толку было чуть, никакого толку. И не то чтобы вертопрах был, а так, незадачливый.
Ну, Таиске и горя было мало. Хозяин ее к себе приблизил, сделал экономкой, и теперь ее все величали Таисьей Лукьяновной… Жила в свое удовольствие, полной хозяйкой. Уж что было пито-едено, пето-плясано. Эх, молодо-зелено, дуром зерно мелено!.. Нет бы оглянуться на других и самой про будущее, про черный день подумать.
На всю жизнь могла себя обеспечить, горюшка не знать.
Дура была: живу, мол, барыней, так неуж у самой себя воровать? Барыня так больше и не приехала. Несколько раз летом приезжал сын — на каникулы. Неказист был сынок и, видно, не жилец: бледный, большеротый, насупленный. Ну, он ей был не помеха — колесом жизнь катилась. Одна только и досада была — Старый барин. Сколько раз уговаривала хозяина снять страхолюдный портрет и прибрать куда в чуланчик или хотя бы завесить. Только, видно, барин и сам его боялся — трогать не велел…
Отзвенели колокольчиками веселые годочки. Война и та не шибко помешала — война была далеко, а тут все утехи рядом.
А потом враз все оборвалось. Дождливой холодной ночью заявился вдруг сынок. Подрос, а все такой же гадючий, смотрит исподлобья, весь в прыщах. Что они там говорили — неизвестно, только на другой день лошадей запрягли и на станцию — в Екатеринослав ехать.
Таиске наказ: прислугу рассчитать, добро беречь. При первой возможности возвернутся… Только она их и видела…
Денег для расчета никаких не было, прислуга сама разбежалась, прихватывая вместо жалованья что глянется. Пробовала Таиска придержать, постращать — самое чуть не пристукнули. Осталась она во всех хоромах одна. Но выдержала недолго. По ночам и глаз не могла сомкнуть: запрется в боковушке, дверь сундуком заставит и трясьмя трясется. В доме, как в пустой бочке, все гудит и гремит — двери хлопают, стекла звенят, под тяжелыми шагами половицы стонут — то ли воры хозяйничают, то ли Старый барин свое имущество сторожит…
Бросила Таиска выморочный дом и сбежала в Семигорье, поближе к обители. Игумен ее знал и привечал, когда бывал в Ганышах. Барский дом ночь от ночи оголялся. Дом был обречен, и когда в нем осталось только то, что без риска для жизни утащить было нельзя, он занялся и выгорел дотла…
Вскорости и обитель закрыли, разбрелись иноки кто куда. Сорвалась с места и Таисья… И понесло ее по горькой дорожке — где только не была, чего не испытала, не навидалась!.. Мыкалась, мыкалась бездомовница и вернулась обратно. Здесь никто не ждал, никто не приветил.