Антонин Ладинский - Голубь над Понтом (сборник)
– Повелите!
Шествие приближалось к залу под названием Онопод. Там находились: друнгарий городской стражи, друнгарий ромейских кораблей и меченосцы-спафарии, державшие в руках оружие базилевса. Уж плыл над головой благочестивого пурпурный балдахин, над которым покачивались страусовые перья, розовые и белые. Уже несли перед пастырем народов жезл Моисея и крест святого Константина. Уже присоединился к шествию протонатарий со всеми писцами, нотариями. Силентарии, призывая к тишине, поднимали жезлы. Иногда раздавался звучный и низкий голос препозита:
– Повелите!
Дыхание захватывало от этой пышности, от этого великолепия и силы. Из Триклина Эскувиторов несли велумы – старые римские знамена. Одни из них были увенчаны золотыми статуэтками Фортуны, другие орлами или простертыми руками. За орлами следовали знамена протекторов – драконы и лабарумы.
Служители квестора пели латинский гимн. Окруженный сенатом и воинами, с лабарумом Константина над прекрасной своей головой Василий показался наконец в Трибунале народу. Здесь встречали его представители партии Голубых, Великий доместик, обернув руку полой белого плаща и обратившись лицом к базилевсу, трижды осенил его в воздухе широким и медленным крестом. Заглушая тягучую музыку органов, хоры гремели:
– Annos vitae…
– Многая лета! Многая лета! Тебе, автократор ромейский, служитель Господа…
Множество народу, серикарии, свечники, торговцы рыбой и водоносы, виноградари из долины Ликуса, каменщики, булочники, корабельщики и иноземцы подхватили напев.
Доместик в последний раз поднял руку для крестного знамения.
Хоры гремели:
– Смотрите, утренняя звезда восходит и затмевает свет солнца! Се грядет Василий, бледная смерть сарацин…
Звякали кадила. Впереди лежал усыпанный цветами путь в святую Софию. Среди народа я заметил босых и дырявые одежды. Но разноцветные хламиды патрициев и стратегов закрыли бедность. Хоры не умолкали:
– Многая лета… бледная смерть сарацин…
Я стоял почти рядом с базилевсом, и мне было жаль, что среди народа уже нет моего отца. Как был бы он счастлив, видя величие сына!
В святой Софии ждали появления благочестивого, насыпали в кадила фимиамных зерен, чтобы он мог совершать в алтаре каждение престола. Цирковые партии, Голубые и Зеленые, Красные и Белые, поочередно приветствовали базилевса кликами и гимнами. Но вся наша слава, все эти знамена и орлы, драконы и лабарумы, множество народу, хоры, римские шлемы протекоров, весь этот блеск православной империи, не могли для меня сравниться с сиянием прекрасных глаз Анны. Я понял, что теперь уже не будет для меня покоя ни на земле, ни на небесах, что мои дромоны и хеландии, губительный огонь Каллиника и христолюбивое оружие фем существуют только ради этих глаз. И по моему лицу медленно текли слезы.
Несколько дней ушло на оснастку кораблей и на приготовления к отплытию. Драгоценное на вес золота время было потрачено на препирательства с медлительным префектом арсенала, на бумажную волокиту, на переписку с доместиком. Ничего не было готово, ни сосудов с огненным составом, ни метательных машин. Лучшие корабли и корабельщики были у Варды Склира, не хватало рабочих рук, чтобы приготовить состав Каллиника. Василий не знал предела гневу. Многие в те дни были наказаны плетьми, ползали, как побитые псы, у пурпурных кампагий базилевса.
У меня самого не было ни одного свободного часа. На рассвете я уже отправлялся в гавань, к Влахернам, где оснащали корабли. Там стучали молоты и топоры, пахло смолой, свежим деревом, коноплей, полотнищами новых парусов. С Божьей помощью флот все-таки снаряжался в поход. С тревогой я смотрел на эти прекрасные корабли и гадал о том, что ждет их в Понте. На корме и на носу у кораблей возвышались башни, с которых лучники мечут стрелы; мачты стояли посреди, как непоколебимые дубы; на хеландиях уже были установлены и прикрыты кожей от любопытных глаз соглядатаев медные трубы для метания страшного огня. Неужели может погибнуть в море такая красота?
В арсенале, у ворот которого днем и ночью стояла стража, в низких помещениях со сводчатыми потолками невыносимо для дыхания пахло серой. Глухонемые рабы (им отрезали языки, чтобы они не могли выдать тайну ромеев врагам) толкли в огромных каменных ступах химические составы, растирали на ручных мельницах селитру, носили в глиняных сосудах горную смолу. Лишенные языков, они быстро глохли и не слышали стука пестов или скрипа колес. Как в безмолвном аду они готовили для меня непобедимый огонь Каллиника.
Начальник арсенала Игнатий Нарфик, армянин, давно отказавшийся от монофизитской ереси, бледный человек с черной бородой, с хриплым голосом, испорченным зловредными испарениями, даже ко мне относился с подозрением. Но, присутствуя при работе, я узнал соотношение частей в огненном составе. В него входит сера, селитра, древесный уголь и горная смола в определенных пропорциях. Достаточно на одну унцию изменить пропорцию, и огонь становится бессильным, не причиняющим вреда. Но ни одного слова я не могу прибавить к сказанному.
Удостоверившись, что работы в арсенале идут полным ходом, я отправлялся к доместику, чтобы узнать, как обстоит дело с вооружением воинов, которых я должен был взять на корабли. Евсевий Мавракатакалон, обжора, стяжатель и ленивец, медлил, вздыхал, жаловался на болезни.
– Поменьше бы заботился о брюхе, – говорил я ему.
– Всё будет во благовременье, – отвечал он, тяжело отдуваясь после баранины. – Всё в руках Господа! Покров Пресвятой Богородицы охранит нас вернее всяких стен и кораблей.
Самые неприятные разговоры приходилось вести с казначеем протонотарием, от которого зависело получение денежных средств для нашего предприятия. В противоположность Евсевию он был худ, суетлив, обладал испорченным желудком, зловонным дыханием изо рта и скверными зубами. Этот интриган, способный на всякое зло, самовлюбленный и завистливый, возомнивший о своем уме более, чем следует, с низким недоброжелательством смотрел на мое возвышение, вредил при каждом удобном случае. К счастью, базилевс обратил в прах происки этого злобного человека. Исидор Антропон, логофет дрома, был жалким ничтожеством, и я обходился без его советов.
Так я метался целые дни, едва успевая съесть кусок, как будто я был не патриций, а простой поденщик. Василий мне говорил:
– Бей их жезлом! Сокруши им кости, но не медли!
Однажды он сердито посмотрел на меня и постучал пальцем по столу.
– Знаю, мне говорили… Читаешь стишки? Не до стишков теперь. Ногами растопчу риторику Демосфена и силлогизмы Аристотеля! Брошу в огонь легкомысленные произведения стихотворцев! Мне нужны воины, а не музы! Закрою все школы, отрежу языки болтунам, научу ромеев сражаться! Трусливые псы, возвращающиеся на свою блевотину…
И я грозил плетьми, торопил, не зная покоя ни днем, ни ночью. Но иногда вдруг представлялась мне на мгновение зала малахитовых колонн, сияющие черные глаза, белые женские руки, прижимающие к лону черного котенка, золотой шарик, катящийся по мрамору пола. Я останавливался, прерывал речь, не договаривая слова.
– Что с тобой? – спрашивали меня.
– Ничего.
Люди многозначительно покашливали. Агафий уже; шипел, нашептывал что-то своим друзьям, змея, ползущая у ног господина. Даже Никифор Ксифий, с которым я в те дни делил труды, спросил меня однажды:
– Что с тобой, друг? Странный ты человек! Муж, наделенный крепостью в мышцах и разумом, осыпанный милостями благочестивого, а презираешь все радости жизни. Другие имеют жен, потомство, приобрели имения и слуг, а ты тратишь средства на переписку книг, как будто они могут заменить земные блага человеку…
– Книги и есть жизнь.
Но Никифор был решительно недоволен моим поведением.
– А вчера тебя опять видели на форуме с этим агарянином. Неприлично…
– С Сулейманом?
– Да. Что тебе надо от этого врага христиан?
– Мы беседовали о путешествиях. Сулейман знает наш язык. Рассказывал мне о Дамаске и Иерусалиме, об Индии. Это поэт, путешественник, астроном, любитель красивых вещей. Он даже совершил путешествие в страну шелка и риса. Странный народ живет там. Монеты у них с дырочками, чтобы нанизывать на нитку, а чашки не толще лепестка розы…
– Он лжет, а ты слушаешь, – с недоверием сказал Ксифий.
Работы по оснастке кораблей приближались к окончанию. Я был в гавани, наблюдал за смоловарами. Опять явился Никифор Ксифий в сопровождении каких-то иноземцев. Подойдя ко мне, шепнул:
– Это латиняне, прибыли из Рима по торговым делам.
Путешественников было трое: Лука Сфорти, юноша, вероятно, из богатой семьи, и два купца – Бенедутто и Джиованни. Молодой человек был в зеленой тунике до колен, в черном плаще. Голени его были обтянуты серыми тувиями, а на ногах прихотливо загибались длинные и острые носки желтых италийских башмаков. На поясе висел черный бархатный кошелек с дукатами. Маленькая черная шляпа с красным пером довершала его красивый, но непривычный для глаз наряд. Он был молод, румян, беззаботно улыбался среди чужих людей, красавец с длинными черными кудрями. Видно было по всему, что это расточитель отцовского имения, блудный сын. Купцы были старше его по летам и одеты более скромно, но тоже с тяжелыми кошельками у поясов.