Петр Краснов - Цесаревна
— Я говорю тебе, смело можно садиться. Ты сам знаешь, как точна она. Да я и знаю нечто, что могло ей помешать прийти к нам. Посмотри, как наши дамы хотят скорее отужинать и танцевать.
— Как хочешь, но я бы еще подождал, — нерешительно сказал Ранцев.
— Уверяю тебя, ни к чему. Она не придет, — и, повысив голос, Грюнштейн крикнул:- Камрады и дамы, прошу милости садиться к вечернему кушанью.
Стали усаживаться на длинные скамьи и на табуреты. Дамы садились «по номерам», как то делалось при большом дворе, и имели своими кавалерами тех, кто им достался. Рита сидела рядом с высоким красноносым семеновцем, та фрейлина, которая в церкви делала глазки Розуму, Настасья Михайловна Нарышкина, оказалась рядом с Розумом. Против него оставили пустое кресло.
Как-то очень скоро, под влиянием водки, которой каждый отдавал честь, стало шумно и весело за столом. Тут, там вспыхнула песня, ее поддержали хором, потом оборвали. Нарышкина нагибалась к Алеше и, обдавая его запахом пудры и французских духов, шептала ему комплименты, чем приводила бедного хохла в сильное смущение. У него даже начинала кружиться голова. Шум, гам, крики нарастали. Несмотря на присутствие фрейлин, срывались соленые солдатские слова, и Алеша, застенчивый, как все малороссы, краснея и смущаясь, косил глазом на соседку, та ничего — глазом не моргнет, только еще веселее и заразительнее смеется.
Сосед Риты Ранцевой, рослый капрал-семеновец, поднял руку в голубом обшлаге, приглашая к вниманию, и пьяным баритоном завел на весь стол:
Ива-а-анушка-мушкетер…
Солдаты со всех концов стола, широко улыбаясь, поглядывая на дам маслеными глазами, дружно и мощно подхватили:
Мушкетер, мушкетер…
— Ну, вот, что задумали петь, — сказала Нарышкина, — стыда у них нет… Солдатчина грубая… Если так пойдет, мы все уйдем.
Песня продолжалась:
На полатях ба…
И сразу на полуслове оборвалась. Так гаснет свеча, когда на нее дунут.
Высокая дверь, ведшая в коридор и на лестницу, распахнулась на обе половинки, за нею показались два арапа-мальчика в красных суконных кафтанах, расшитых золотом. Они несли каждый по тяжелому бронзовому канделябру о пяти зажженных свечах. Сразу посветлело в зале. За арапами шел молодой француз, медик Лесток в светло-синем кафтане, а за ним стройный и прекрасный капитан Преображенского полка, в узком мундире, в лосинах, обтягивающих полные ноги, в белом парике с тонкой косицей с черным бархатным бантом, с обворожительной улыбкой на губах — цесаревна.
Необычайный, неподдельный, искренний восторг охватил всех собравшихся.
— Виват, цесаревна Елизавета!.. — дружно крикнули солдаты.
— Виват, Елизавета Петровна!.. — подхватили дамы.
— Виват!.. Виват!.. Виват!!!
Цесаревна остановилась в дверях. Быстрым взглядом синих глаз она окинула присутствующих, точно ища кого-то, и глубоким русским женским поясным поклоном ответила на приветствия.
Все пришло в движение. Точно этот поклон сорвал все преграды и толкнул всех к цесаревне. Никто не мог оставаться спокойным. Падали стулья, табуреты и скамьи. Опрокидывались кубки. Первым подбежал к цесаревне Грюнштейн и, припав на колено, поцеловал маленькие пальчики цесаревны. Многие стали на колени, другие простирали руки, глаза горели, слезы блистали в них. Дамы как склонились в придворном реверансе, так в нем и оставались, не выпрямляясь.
— Виват!.. Виват!! Виват!!! — не смолкало по зале.
Растроганная, взволнованная встречей цесаревна еще раз низко поклонилась и пошла в залу. Все расступились перед ней.
За ней вошли в залу ее музыканты — итальянцы, скрипки, флейтисты и гобоисты. Цесаревна прошла к оставленному для нее креслу, как бы с некоторым удивлением посмотрела, что против нее оказался ее певчий, еще раз осмотрела всех занимающих свои места и попросила садиться. Против нее всегда на таких ассамблеях садился красавец семеновец, ее камер-паж Алексей Никифорович Шубин. Она вытянула его из бедности и приблизила к себе. Шубин был сыном владимирского помещика из окрестностей Александрова. Таких бедных и безродных и любила Елизавета — такие преданнее и горячее любят.
Да, Шубина не было на ассамблее. Семеновец был только один — красноносый капрал, имени его Елизавета Петровна не знала. Он был пьяница и похабник, а таких людей цесаревна не переносила. Ее лицо омрачилось. Неужели была правда в тех слухах, что дошли до нее сегодня? Утром ее чесальщица пяток, разбирая и переминая маленькие розовые пальчики ее ног, рассказывала ей нечто такое страшное, о чем она слышала в городе, что цесаревна отказывалась ей верить.
Из-за спины цесаревны нагнулся Грюнштейн. Она увидала алый обшлаг Преображенского мундира, кружевные манжеты и бутылку в руке.
— Ваше высочество, венгерского?..
— Налей немного…
— Что прикажете закусить?..
Ей было все равно. Она мало пила и ела — боялась располнеть. С ее приходом в зале стало тише. Кто подвыпил — подбодрились: цесаревна не любила пьяных, брезговала ими и боялась их. Итальянцы-музыканты разместились в углу и начали играть. Шел сдержанный, негромкий разговор. Цесаревна казалась очень рассеянной.
«Может быть, — думала она, — все это были только глупые, ни на чем не основанные петербургские сплетни? Алеша, может быть, просто на службе или нездоров… — Она хотела спросить о Шубине семеновского капрала, но воздержалась. — Опять пойдут «эхи»!..» Она нагнулась к Лестоку и сказала ему, чтобы он приказал итальянцам играть танцы.
Певучие звуки менуэта раздались по зале. Стол отодвинули к стене, табуреты и скамьи перенесли к стенам, очистили место для танцев. Обыкновенно она начинала — с Шубиным. Семеновский сержант танцевал тогда с преображенским капитаном. Было очень красиво — совсем статуэтки севрского фарфора.
В ушах ее мягко отбивался веселый, шаловливый такт: раз, два, три, раз, два, три… Гости чинно сидели у стен, никто не осмеливался начать до нее: она должна была открыть танцы. Она преодолела свои грусть и заботы, встала и, не думая ни о чем и никого не выбирая, подошла к молодому певчему в брусничного цвета кафтане и подала ему руку.
«Раз, два, три… раз, два, три», — играла музыка. Рослый певчий — он был выше ее — танцевал очень плохо. Она подсказывала ему, поправляла, чувствуя в своей руке его горячую дрожащую руку, смущалась от его восторженного взгляда. Сзади задвигались другие пары.
Цесаревна кончила тур и сама подвела певчего к Ранцевой.
— Рита, поучи молодца.
Алеша был совершенно уничтожен, он бы охотно исчез сейчас, провалился сквозь землю. В опытных руках Риты дело пошло у него лучше.
После танцев играли в «рукобитье». Связали длинную ленту, стали кругом, держась за нее; стать в середину по жребию досталось семеновскому капралу. Он старался ударить по рукам держащих ленту, но руки отдергивались перед ним, он промахивался и получал длинные «носы» и звонкий смех расшалившихся фрейлин. Наконец ему удалось хватить — и пребольно — Алешу.
— Фант! Фант!.. — закричали играющие. — Ваше высочество, назначьте ему фант!
Цесаревна, не принимавшая участия в игре и снова поддавшаяся тяжелому раздумью, рассеянно посмотрела на певчего, на бандуру, лежавшую в углу на столе, и сказала:
— Спой нам песню, какую хочешь. — Она сказала это так, чтобы что-нибудь сказать, но как только сказала, сейчас же задумала, если споет этот красавец певчий веселую песню — значит, с Шубиным ничегошеньки, ничего не случилось, если печальную — пиши пропало. Она сознавала, что это глупо, но поддалась этому и с некоторым волнением ожидала, когда Алеша начнет петь.
Подталкиваемый другими певчими великой княжны, Алеша взял бандуру и стал настраивать ее. Итальянцы заинтересовались невиданным инструментом и подошли к нему. Цесаревна села в кресло и протянула ноги в ботфортах, сзади нее стали Нарышкина, Рита и Грюнштейн, остальные сели по скамьям и табуретам. Перебор струн был печален, аккорд раздался надрывным стоном. Задумчиво стало лицо Розума. Густые черные брови нахмурились, мрачный огонь загорелся в темных прекрасных глазах. Он наложил ладонь на струны и, притушив их стон, сказал, вставая:
— Треба знати, ваше высочество, що буду спивать?
— Пой, что на душу ляжет.
— А ну, заспиваем проби ради. Грустная и нежная раздалась песня:
— Добри вечир тоби, зелена дубраво…
Переночуй хочь ниченьку мене, молодого.
— Не переночую, бо славоньку чую
А про твою, козаченьку, головку буйную…
Звенящие аккорды струн прервали на миг песню. Розум продолжал с большим чувством:
— Добри вечир тоби тии, темный байраче…
Переночуй хочь ниченьку ти волю козачу.
— Не переночую, бо жаль мени буде,
Щось у лузи сизии голубь жалибненько гуде.
— Вже ж про тебе, козачоньку, й вороги питают,
Що да я й ночи в темном лузи все тебе шукают,
— Гей, — як крикне козаченько, — до гаю, до гаю!
Наизждайте, ворининьки, сам вас накликаю!..
Печальная была песня. Не рассеяла она черных предчувствий цесаревны.