Проспер Мериме - Хроника времен Карла IX
— Разумеется, гораздо лучше верить в чистилище, в исповедь, в непогрешимость папы! Гораздо лучше становиться на колени перед пыльными сандалиями капуцина! Дойдет до того, что ты будешь считать невозможным сесть за обед, не прочитав молитвы барона де Водрейля.
— Послушай, Бернар! Я ненавижу словопрения, особенно касающиеся религии; но рано или поздно мне нужно объясниться с тобой, и раз уж мы начали этот разговор, доведем его до конца; я буду говорить с тобой совершенно откровенно.
— Значит, ты не веришь во все эти нелепые выдумки папистов?
Капитан пожал плечами и опустил каблук на пол, зазвенев одной из широких шпор. Он воскликнул:
— Паписты! Гугеноты! С обеих сторон суеверие! Я не умею верить тому, что представляется моему разуму нелепостью. Наши акафисты, ваши псалмы — все эти глупости стоят одна другой. Одно только, — прибавил он с улыбкой, — что в наших церквах бывает иногда хорошая музыка, тогда как у вас для воспитанного слуха настоящий уходёр.
— Славное преимущество у твоей религии! Есть из-за чего в нее переходить!
— Не называй ее моей религией, потому что я верю в нее не больше, чем в твою. С тех пор как я научился думать самостоятельно, с тех пор как разум мой стал принадлежать мне…
— Но…
— Ах, уволь меня от проповедей! Я наизусть знаю все, что ты мне скажешь. У меня тоже были свои упования, свои страхи. Ты думаешь, я не делал всех усилий, чтобы сохранить счастливые суеверия своего детства? Я перечел всех наших богословов, чтобы найти в них утешение в тех сомнениях, что меня устрашали, — я только усилил свои сомнения. Короче сказать, я не мог больше верить и не могу. Вера — это драгоценный дар, в котором мне отказано, но которого я ни за что на свете не старался бы лишить других людей.
— Мне жаль тебя.
— Прекрасно, и ты прав. Будучи протестантом, я не верил в проповеди; будучи католиком, я так же мало верю в обедню. К тому же, черт возьми, не достаточно ли было жестокостей в нашей гражданской войне, чтобы с корнем вырвать самую крепкую веру?
— Жестокости эти — дела людей, и притом людей, извративших слово Божье.
— Ответ этот принадлежит не тебе. Но допусти, что для меня это недостаточно еще убедительно. Я не понимаю вашего Бога и не могу его понять… А если бы я верил, то это было бы, как говорит наш друг Жодель{47}, не «без превышения расходов над прибылью».
— Раз ты к обеим религиям безразличен, зачем тогда это отступничество, так огорчившее твое семейство и твоих друзей?
— Я двадцать раз писал отцу, чтобы объяснить ему свои побуждения и оправдаться, но он бросал мои письма в огонь не распечатывая и обращался со мной хуже, чем если бы я совершил большое преступление.
— Матушка и я не одобряли этой чрезмерной строгости. И если б не приказания…
— Я не знаю, что обо мне думали. Мне это не важно. Вот что меня заставило решиться на этот опрометчивый поступок, которого я не повторил бы, если бы вторично представился случай…
— А! Я всегда думал, что ты в нем раскаиваешься.
— Я раскаиваюсь? Нет, так как я не считаю, что я совершил какой-нибудь дурной поступок. Когда ты был еще в школе, учил свою латынь и греческий, я уже надел панцирь, повязал белый шарф[15] и участвовал в наших первых гражданских войнах. Ваш маленький принц Конде, благодаря которому ваша партия сделала столько промахов, — ваш принц Конде посвящал вашим делам время, свободное от любовных похождений. Меня любила одна дама — принц попросил меня уступить ее ему; я ему отказал в этом, и он сделался моим смертельным врагом. С той поры его задачей стало изводить меня всяческим образом.
И маленький красавчик принц,
Кому бы только целоваться{48},
указывает партийным фанатикам на меня как на некое чудовище распутства и неверия. У меня была только одна любовница, которой я держался. Что касается неверия, я никого не трогал. Зачем было объявлять мне войну?
— Я никогда бы не поверил, что принц способен на такой дурной поступок.
— Он умер, и вы из него сделали героя. Так уж ведется на свете. У него были свои достоинства; умер он как храбрец, и я ему простил. Но тогда он был могуществен и считал преступлением со стороны какого-то бедного дворянина вроде меня противиться ему.
Капитан прошелся по комнате и продолжал голосом, в котором все больше слышалось волнение:
— Все священники и ханжи в войске сейчас же набросились на меня. Я так же мало обращал внимания на их лай, как и на их проповеди. Один из приближенных принца, чтобы подслужиться ему, назвал меня в присутствии всех наших капитанов развратником. Он добился пощечины, и я его убил. В нашей армии каждый день дуэлей по двенадцати, и генералы делали вид, что не замечают этого. Но для меня сделали исключение, и принц решил, чтобы я послужил примером всей армии. По просьбе всех знатных господ и, должен признаться, по просьбе адмирала меня помиловали. Но ненависть принца еще не была удовлетворена. В сражении под Жизнейлем{49} я командовал отрядом пистольщиков; я был первым в стычке, мой панцирь, погнутый в двух местах от аркебузных выстрелов, сквозная рана от копья в левую руку показывали, что я не щадил себя. Вокруг меня было не более двадцати человек, а против нас шел батальон королевских швейцарцев. Принц Конде отдает мне приказ идти в атаку… Я прошу у него два отряда рейтаров… и… он называет меня трусом.
Мержи встал и взял брата за руку. Капитан продолжал с гневно сверкающими глазами, не переставая ходить:
— Он назвал меня трусом в присутствии всех этих господ в позолоченных кирасах, которые через несколько месяцев бросили его при Жарнаке{50} и дали врагам убить его. Я подумал, что следует умереть; я бросился на швейцарцев, поклявшись, если случайно выйду живым, никогда впредь не обнажать шпаги за столь несправедливого принца. Я был тяжело ранен, сброшен с лошади. Еще немного — и я был бы убит, но один из приближенных герцога д'Анжу, Бевиль, этот сумасшедший, с которым мы обедали, спас мне жизнь и представил меня герцогу. Обошлись со мной хорошо. Я жаждал мести. Меня обласкали и уговорили поступить на службу к моему благодетелю, герцогу Анжуйскому; приводили мне стих:
Оmnе solum forti patria est, ut piscibus aequor{51}.
Я с негодованием видел, как протестанты призывают иноземцев на нашу родину… Но почему не открыть тебе единственной причины, побудившей меня к решению? Я хотел отомстить — и сделался католиком, в надежде встретиться на поле битвы с принцем де Конде и убить его. Но долг мой взялся заплатить негодяй… Обстоятельства, при которых он убил принца, заставили меня почти забыть свою ненависть… Я видел принца окровавленным, брошенным на поругание солдатам; я вырвал тело у них из рук и покрыл его своим плащом. Я уже крепко связал себя с католиками, я командовал у них конным эскадроном, я не мог их оставить. К счастью, как мне кажется, мне все-таки удалось оказать кое-какую услугу моей прежней партии; насколько мог, я старался смягчить ярость религиозной войны и имел счастье спасти жизнь многим из моих старых друзей.
— Оливье де Басвиль везде твердит, что он тебе обязан жизнью.
— И вот я католик, — произнес Жорж более спокойным голосом. — Религия эта не хуже других: с их святошами ладить очень нетрудно. Взгляни на эту красивую Мадонну — это портрет итальянской куртизанки. Ханжи в восторге от моей набожности и крестятся на эту мнимую Богородицу. Поверь мне: с ними гораздо легче сторговаться, чем с нашими священнослужителями. Я могу жить как захочу, делая незначительные уступки мнению черни. Что? Нужно ходить к обедне? Я иногда хожу туда, чтобы посмотреть на хорошеньких женщин. Нужно иметь духовника? Черта с два! У меня есть бравый монах, бывший конный аркебузир, который за экю дает мне свидетельство об отпущении грехов, да и в придачу берется передавать любовные записочки своим духовным дочерям. Черт меня побери! Да здравствует обедня!
Мержи не мог удержаться от улыбки.
— Например, — продолжал капитан, — вот мой молитвенник. — И он бросил ему богато переплетенную книгу в бархатном футляре с серебряными застежками. — Этот Часослов стоит ваших молитвенников.
Мержи прочел на корешке: «Придворный Часослов».
— Прекрасный переплет! — сказал он с презрительным видом, возвращая книгу.
Капитан открыл ее и снова передал ему с улыбкой.
Тогда Мержи прочитал на первой странице: «Ужасающая жизнь великого Гаргантюа, отца Пантагрюэля, составленная г. Алкофрибасом, извлекателем сути»{52}.
— Вот это книга! — воскликнул со смехом капитан. — Я придаю ей больше значения, чем всем богословским томам Женевской библиотеки.
— Автор этой книги, говорят, был исполнен знания, но не сделал из него благого употребления.