Татьяна Беспалова - Генерал Ермолов
— Нас не убьют... — снова и снова повторял он.
* * *
В ту ночь Фёдор не сомкнул глаз. Шум за плетёной стеной не утих и на рассвете. Когда развиднелось, казаку удалось рассмотреть причину ночного стука и грохота. За одну лишь ночь трудолюбивые руки установили на пустом до этого эшафоте дыбу и плаху.
— Господи, помилуй! — прошептал Кузьма. Солдат сидел на соломе рядом с Фёдором, плечом к плечу и так же, как казак, всматривался в рассветную серь.
— Не дай нам, господи, видеть это, отведи!
Ближе к полудню в дверь просунулась лохматая папаха Насрулло. Тюремщик поставил на пол рядом с дверью щербатый кувшин. Рядом положил лепёшку завёрнутую в листья подорожника — одну на всех.
— До ветру веди, — рявкнул Фёдор.
— Не ешь ничего, а на улицу всё просишься, — ехидно ответил мальчишка. — Видно, много в казацком теле дерьма накапливается за жизнь...
— Ты веди, веди, не рассуждай! Иначе я прямо тута... Эй, Аббас! Веди меня, а то пацанчик твой боится.
* * *
Над крышами курились дымы. Фёдор смотрел, как их сероватые струйки уходят в безоблачное небо. В ауле готовились к празднику. По немноголюдным обычно улицам туда и сюда сновали женщины. Заслышав бряцание кандалов, узрев суровый лик Аббаса, они все без исключения устремляли взгляд в землю. Даже старуха, нечаянно встреченная ими в узком переулке между глинобитными стенами сараюшек, опустила голову, поспешно убирая под тёмный платок белые космы.
Они вышли на край аула, на выпас. Сюда Аббас поочерёдно водил пленников на прогулку. В тот день здесь тоже царило оживление. По полю носились всадники на лихих скакунах. Загорелые лица, перечёркнутые блеском хищных улыбок, звон конской сбруи, свист нагаек, гортанные вопли, мелькание и блеск клинков разрушили умиротворённый покой горной долины.
— Джигитуют? Не навоевались разве? — усмехнулся Фёдор.
— Настоящий абрек всегда на коне, всегда в бою. Кони наши неутомимы, как и наши воины. Война — наше дело, битва — наша жизнь... — вещал Аббас. По временам его речи становились совсем бессвязными, превращаясь в гортанный вой. Всадники в папахах кружили по выпасу, то свешиваясь всем телом с седла, то становясь на него ногами. Многие могли пролезть под брюхом у лошади, не умеряя быстроты её бега. Фёдор смотрел, как джигитуют исконные враги его народа словно сквозь пелену тумана. Вековая ненависть мутила его разум.
«Соколик, где ты, дружочек?» — думал казак. Грудь его снова сдавила забытая было тоска. Та самая тоска, что неделю назад выгнала его из штаба Ермолова в дозор, на поиски приключений.
«Избежал ли ты стаи ночных хищников, братишка? Сыт ли? Кто напоит тебя, кто расчешет твою гриву? А может, жадный падальщик уже снимает мясо с твоих мёртвых костей?» — подлые мысли Фёдора нарушила увесистая затрещина.
— Испражняйся, гяур, поторопись. Мне ещё твоего товарища выводить надо.
— Ой, ой! Что же ты заставляешь меня делать, Аббас-ага?! Тут славное воинство к празднику готовится и тут же я буду дела житейские творить? К свадьбе, поди, готовятся? С добычей пришли самое время на брачный пир...
— Свадьба — хороший праздник, радостный, — буркнул Аббас. — Но больший праздник — убийство кровного врага. Славный Абдаллах помимо богатой добычи привёл в аул сыновей Абубакара, кровника. Завтра, когда солнце выйдет из-за горы, предадим их в руки Аллаха.
* * *
Обратно шли долго. Фёдору страсть как не хотелось возвращаться в темницу. Он тащился по пыльным улицам селения, стараясь заглушить кандальным бряцанием заунывные понукания Аббаса.
— Переставляй ноги, гяур. Живее, живее... вспомни о товарищах. Они ждут своей очереди. Мучитель ты. Злой, поганый мучитель братьев своих...
На улицах было по-прежнему многолюдно. Из открытых дверей домов слышался оживлённый говор. Казак украдкой посматривал по сторонам, запоминая и примечая.
Они шли мимо крошечного домишки, примостившегося на обочине поросшей жиденькой травкой площади. Фёдор глянул украдкой в распахнутую дощатую дверь. Белые стены, покрытая пёстрым ковром скамья, окованный железом сундук. Над ним на стене развешаны хозяйская нагайка, ружьё и пара пистолетов. Стройная тень высокой женщины мелькнула в дверном проёме. Быстрая походка, прямая осанка. Фёдор замер, словно в невидимую преграду упёрся.
— Ты бы снял хоть с ног обручи, Аббас-ага. Тяжело мне. Ослабел, не убегу. Посмотри, какой я худой стал. Еле ноги волочу...
— Иди же, гяур! Нет у вашего народа совести. Всех ненавидите — даже своих братьев! Злой ты, как дикий шакал!
И Аббас вполсилы ударил казака прикладом ружья между лопаток. Фёдор кулём повалился в дорожную пыль. Прижимаясь щекой к земной тверди, кряхтя и причитая, он неотрывно смотрел в пустой дверной проем неказистого домишки: не появится ли снова быстрый силуэт женщины чужого рода. Аббас пытался поднять его, поставить на ноги. Он хватал Фёдора за ворот рубахи, пытался подцепить под мышки. Он пинал пленника, бил по голове и спине прикладом ружья. Тщетно. Фёдор, словно придорожная трава, пустил корни в каменистую почву этих мест.
Наконец она появилась снова. Встала в дверном проёме лицом к улице. Только на этот раз коса её не была обвита вокруг шеи, а покоилась на левой стороне груди. Огненно-рыжие волосы переплетались с атласной лентой цветов небесной лазури. Она смотрела прямо на Фёдора Туроверова, но так, словно тот обратился в камень, в кусок скалы, брошенный на дорогу беспечной рукой неизвестного силача.
— Аймани... — прошептал Фёдор еле слышно. — Ты ли это?
— Вставай, гяур, хитрый шакал! Вставай, собака!
Фёдор услышал, как щёлкнул ружейный затвор.
Пуля ударила в пыль рядом с головой, в лицо брызнули мелкие камешки. На шум выстрела прибежали жёлтые козловые сапоги, следом за ними чёрные яловые и, наконец, остроносые чувяки поверх вязаных из козьей шерсти онучей. Били недолго. Сцепив зубы, Фёдор всё смотрел в проем дощатой двери туда, где недвижимо стояла она. Порой казаку приходилось прятать лицо за ладонями, спасая его от ударов. Он сплёвывал кровавую слюну, смешанную с горьковатой пылью. Временами женский силуэт исчезал в мутной пелене болезненного беспамятства. Но он знал, что он всё ещё стоит там и смотрит на него, скорчившегося в окровавленной пыли, под ногами у торжествующих победителей.
* * *
Аймани и след простыл, когда Фёдора поставили на ноги. Волокли молча, грубо втолкнули внутрь узилища. Фёдор упал лицом в солому, тяжело дыша, почти без сознания.
Он не слышал, как тюремщики вынесли наружу изуродованное, бездыханное, тело Бакара — младшего из сыновей Абубакара. Не слышал громкой скорби Исмаила и монотонных молений отца Энрике. Не видел звериной ненависти в застывшем взгляде Магомая. Не чувствовал заботливых прикосновений доброго Кузьмы, старавшегося очистить от грязи его раны и ссадины. Огненная коса, синяя лента, лазурный взгляд — вот всё, что видел и чувствовал он той ночью.
Очнулся Фёдор лишь под утро, понуждаемый ласковыми просьбами Кузьмы.
— Очнися, братишка, очнися, родимый — иначе быть беде. Дохлый казак — никудышный товар. А коли жив — дык ещё поживёшь, помаисси…
— Что за ересь ты бормочешь, Кузя? Или ополоумел с голодухи?
— Мы товар, паря, а за дверью — купец. Цица приехал по наши души, Федя!
— А как же казнь?
— Какая казнь? Господь с тобой, парень! Не-е-е-ет, нас не казнять. Продадут. Вот что задумали. Я хотя и не разумею ихнего языка, а всё одно понял, что запродали нас эвтому Цице. Как есть запродали. И тебя, и меня, и иноверца эвтого праведного. Счас придут товар осматривать — цел ли. Так ты уж оживай, братишка. По мне, так быть проданным куда лучшее, нежели вовсе мёртвым...
* * *
Цица не замедлил явиться. Он пришёл, сопровождаемый молодым Насрулло, на рассвете, когда солнце ещё не показалось над вершинами гор. Одет он был на персидский манер, в длиннополый, покрытый вычурной вышивкой кафтан. Седую голову его украшала алая феска. Оружия Цица-торгаш при себе не носил, но грудь его под кафтаном прикрывала кольчуга — обычное дело для этих мест. Перемещался он как-то бочком, заметно припадая на правую ногу и тяжело опираясь на кованую трость с резным костяным набалдашником. Возраст не оставил печатей на лице его. Оно осталось гладким, юношески-округлым и совершенно неподвижным. Взрослыми были лишь его глаза: прозрачные, внимательные, цепкие.
— Гяуры здоровы оба, — бодро рапортовал Насрулло. — А вот священник сам не свой. Который уж день не ест и не пьёт.
Цепкий взгляд Цици неторопливо блуждал по лицам пленников. Пальцы, унизанные самоцветными перстнями, перемещались вверх и вниз по костяной рукояти.