Филип Казан - Аппетит
– Никто. Просто подруга. Ее зовут Тессина. Тессина Альбицци.
7После того как Филиппо уговорил меня выйти в тот первый день, я все меньше и меньше времени стал проводить дома. Счастливее всего я в то время чувствовал себя на улицах. В те дни мы с друзьями много играли в кальчо. Это была наша страсть, а еще beffe – розыгрыши, хитроумные, хорошо подготовленные забавы, столь любимые флорентийцами. Мы сидели в наших укромных местах и обсуждали знаменитые розыгрыши снова и снова: как маэстро Брунеллески с маэстро Донателло и Джованни Ручеллаи разыграли резчика по дереву Грассо, заставив поверить – в самом деле поверить, заметьте, – что он – это не он, а знаменитый прожигатель жизни Маттео. Они вломились к нему в дом и даже бросили в тюрьму за долги, которых он не делал… Еще бывали люди, которых обманули, побудив собирать предположительно волшебные камни, или убедили, что они мертвецы, или богачи, или бедняки, или даже женщины – короче, кто угодно, лишь бы не они сами. Выбиралось то, что наилучшим образом наказало бы их за недостаток virtù – а virtù было для нас всем. Означало это слово «так ведут себя настоящие мужчины». Именно virtù заставляло нищего оставаться нищим, а мессера Лоренцо де Медичи превращало в того, кем он был: Il Magnifico, Великолепного. Если ты переходил границы, набирался гонору, начинал думать, что ты лучше равных тебе или, упаси Господи, лучше лучших, ты рисковал стать beffato – жертвой розыгрыша. Не было никого смешней beffato. Если человек пал жертвой розыгрыша, то ему приходилось покинуть Флоренцию или терпеть насмешки до самой своей скорой смерти.
Арриго был нашим заводилой, нашим кондотьером, который верховодил бандой ребятни из той части гонфалона Черного Льва, что лежит между Пьяцца Санта-Кроче и рекой: Буонаккорси, Ленци, Альбицци, Марко ди Боско и все остальные пропыленные улыбающиеся лица, чьи имена теперь изгладились из моей памяти. Кальчо было нашей жизнью. Мы назвали нашу команду «Зубы льва» и регулярно разделывали под орех мальчишек с улиц вокруг старого римского амфитеатра, где стояло палаццо Перуцци. Правда, дела шли менее успешно, если мы сходились с головорезами из кожевенного квартала к востоку от нас. Когда мы не играли, то собирались позади Сан-Пьер Скераджо и пережевывали свои прошлые игры или подробности более серьезных взрослых турниров: как команда гонфалона Дракона из-за реки позвала фермерских парней из-за стены, чтобы заранее обеспечить преимущество в грубой силе; как один богатей слишком разжирел, чтобы играть, а другой падал в обморок, стоило противнику только пукнуть на него. Считалось, однако, что я сейчас в трауре, и для папы было бы позором, если бы его сына увидели бесчинствующим на улицах. Поэтому, если шла игра, я наблюдал из тени или слонялся по рынку вместе с Тессиной или Арриго.
Тем временем Филиппо готовился к отъезду обратно в Прато. Слишком долгое пребывание во Флоренции делало его тревожным и раздражительным. Он объяснял это тем, что скучал по Лукреции, но я думаю, дядя опасался наткнуться на кого-нибудь из своих многочисленных кредиторов.
– Я действительно должен ехать, дорогой, – настаивал он. – Маленький Филиппино забудет, как я выгляжу.
– Филиппино девять лет, – напомнил я ему. – Если он не сможет вспомнить тебя после двухнедельного отсутствия, то с ним, наверное, что-нибудь не так.
– Господи… – перекрестился Филиппо.
– Дядя, я же шучу!
– Я и правда люблю своего мальчугана. И мою дорогую жену. Но мне нужно также закончить одну работу – «Пир Ирода», понимаешь ли. Епископия здорово раздражает в смысле оплаты.
Мне бы в голову не пришло напомнить дяде, что, поскольку он сбежал с монахиней, чьим духовником был, то епископия Прато, наняв его, повела себя поистине всепрощающе. А настаивать, чтобы он закончил порученную ему работу, вполне справедливо при данных обстоятельствах.
– Мне надо приехать навестить тебя, – сказал я.
– Приезжай. Лукреция любит тебя. И малец тоже.
Я едва знал Филиппино; в последний раз, когда я видел его, это было мелкое капризное создание с копной черных кудряшек и очень мерзкой сыпью на лице. Тетю Лукрецию же я мог вызвать в воображении без всякого труда. И правда, нельзя винить Филиппо за то, что он сделал, – ну, папа-то мог, конечно, и, наверное, изрядное число тосканских сплетников тоже, – ибо Лукреция Бути определенно была из числа самых прелестных женщин, каких я видел в жизни, прекрасной, словно миндальный сад в полном цвету. Филиппо часто писал Лукрецию: она была Святой Девой, перед которой сердце замирало от нежности, на фреске в часовне ее же монастыря.
– Пойдем со мной на рынок! – взмолился я, но дядя покачал головой:
– Мне надо собирать вещи. Однако мы увидимся попозже. Я уезжаю завтра утром – никак не смогу обойтись без еще одного сногсшибательного завтрака донны Каренцы.
Поэтому я пошел один.
Тот день был таким жарким, каким только может быть июльский день во Флоренции. Переход через Пьяцца Санта-Кроче походил на рискованную вылазку в кусочек африканской пустыни – там имелся даже песок под ногами, оставшийся с турнира прошлой недели, – но пустыни, усеянной маленькими черными группками глазеющих на чудеса нашего города торговцев из Англии и Фландрии, за которыми следили бездомные ребятишки, разумно скрываясь в тени колоннад. Я протискивался мимо груженных кирпичами тачек в руках потных мужчин, мимо крестьян, возвращающихся с рынка и ведущих ослов с пустыми корзинами, перекинутыми через спину. Иногда мне чудилось, будто я прорываюсь сквозь плотные завесы смрада от груд мусора и дерьма, которое выливалось из переулков или дверей пустых домов. В воздухе стояла такая густая вонь, что я чувствовал во рту ее вкус: мерзостный, с металлической резкостью. Я продолжал пробираться вперед, теперь сквозь внезапный шквал аромата от продавца роз, на Пьяцца делла Синьория.
Перед самой Синьорией кто-то орал про Медичи. Такое стало частенько случаться в последнее время, потому что Лука Питти больше не любил Пьеро де Медичи. В квартале Черного Льва, оплоте Медичи, держались того мнения, что проблема мессера Луки заключается в размере его пениса, потому что человек со стручком достойной длины и толщины не стал бы все время пытаться сделать что-нибудь побольше и получше, чем у прочих. Это обычно сопровождалось жестом, демонстрирующим, что у Медичи и их друзей и стручок, и орехи изрядного размера. Герб Медичи представлял собой восемь золотых шаров – palle, – призванных изображать монеты или пилюли, но это, кажется, никому не было важно, а те, кто любил эту семью, стали считать шары своим талисманом и орали «Palle! Palle!» хоть на игре в кальчо, хоть на празднике, хоть во время бунта. Так что я проигнорировал бубнеж о республике в опасности, перешел улицу перед церковью Орсанмикеле и вступил на рыночную площадь.
Входя этим путем, вы сначала минуете столы, где занимались своими делами банкиры. Сколько себя помню, я раздражал этих богатых людей, играя с друзьями вокруг изысканных чулок на их ногах, пока они не отвешивали пинка или хотя бы не замахивались. Однако теперь я стал слишком большим для такого развлечения – и уже достаточно большим, чтобы меня могли увести за угол и выпороть мужчины в ливреях, охранявшие банкиров и их клиентов, или арестовать. Но банкиры меня больше не интересовали. Мне не нравилось, что они прикусывают свои золотые монеты с таким удовольствием, – вид у золота лучше, чем вкус. Давным-давно я думал, что оно должно быть теплым, насыщенным и ярким, как яичный желток или шафран, но, сунув украдкой в рот отцовский перстень-печатку, я обнаружил, что он пощипывает мне язык с чуть угрожающей настойчивостью, а сам вкус оказался пресным и немного кисловатым, как снег – голубовато-серый, а вовсе не желтый. Гораздо более увлекательными стали крошки красного воска для печатей, застрявшие в печатке: малюсенькие вспышки приправленной медом сосновой смолы, окаймленной кружевом опасных, едких булавочных уколов ядовитой киновари. В четырнадцать лет я понял, что золото полезно, но не смог постичь, почему мир сделал его символом богатства. Комочек жира, соскребенный ногтем с хорошей ветчины, на вкус был богаче, чем все золото в банке Медичи. Но я все равно кричал «Palle!» наравне со всеми.
Для меня настоящий мир начинался дальше по улице, где она ныряла в древний муравейник самого рынка. Вот там Флоренция находилась всегда. Это было наше сердце, биение которого запустил сам Юлий Цезарь, а если вы сомневались в этом, стоило лишь начать копать грядку или выгребную яму. Как только вы царапали шкуру рыночной площади, наружу выскакивали старинные керамические плитки, и кирпичи, и монеты, а иногда даже мраморная голова или рука, все еще глядящие, все еще протянутые к вам.